Изменить стиль страницы

Показательный случай приводит в своих воспоминаниях Константин Константинович Рокоссовский, в ту пору командарм 16. Он рассказывает о том, что было известно ему, что задело его, а я позволю себе дополнить и уточнить кое-что. У Рокоссовского, оборонявшегося на двух важнейших направлениях, на Волоколамском и Ленинградском шоссе, полностью иссякли резервы, в частях оставалось примерно тридцать процентов бойцов, а враг все давил и давил, особенно на Клин и Солнечногорск. Рокоссовский видел такой выход из положения: те войска, которые держались в 12–13 километрах западнее Истринского водохранилища, быстро отвести на восточный берег, занять очень удобные для обороны, подготовленные позиции. Тут и водная преграда, и заранее поставленные минные поля. Гораздо легче держать немцев, чем на голом месте. А высвободившиеся силы перебросить на самые угрожаемые участки.

Требовалось разрешение командующего фронтом. Рокоссовский обратился к нему с обоснованным предложением, упомянув об измотанности войск, о том, что немцы с ходу, на плечах наших отступающих частей форсируют реку и водохранилище, если заранее не занять выгодные рубежи. Но Жуков категорически отказал: для всех один закон, один приказ — стоять насмерть.

Особенности Георгия Константиновича давно и хорошо известны были Рокоссовскому. Служба не один раз сводила их. В начале тридцатых годов Жуков был командиром полка в дивизии, которой командовал Рокоссовский. Затем арест приостановил его продвижение. Перед началом войны Жуков возглавлял военный округ, куда направлен был командиром корпуса освобожденный из заключения Рокоссовский. Знали друг друга. Понятно было Константину Константиновичу: если Жуков упрется — не сдвинешь. Но и Рокоссовский умел добиваться того, что считал нужным. Обратиться через голову Жукова непосредственно к Верховному Главнокомандующему он не имел права, поэтому избрал другой путь. Послал мотивированную телеграмму в Генштаб. Шапошников положительно оценил предложение Рокоссовского, понял его маневр и позвонил Сталину. Сам-то Шапошников решений по конкретному руководству войсками обычно не принимал, а обратиться к Верховному — его право и обязанность. Сталин же тогда, как мы знаем, был нездоров и особенно полагался на Шапошникова. Спросил:

— Вы считаете, что Рокоссовский прав?

— Предложение разумное.

— Пусть выполняет.

Получив из Генштаба разрешение, Константин Константинович не медлил. Оставив на рубеже заслоны для задержания немцев, главные силы войск приготовились к ночному отходу за водохранилище. Некоторые подразделения уже снялись с мест. А тут телеграмма:

"Войсками фронта командую я! Приказ об отводе войск за Истринское водохранилище отменяю, приказываю обороняться на занимаемом рубеже и ни шагу назад не отступать. Генерал армии Жуков". Пришлось срочно все переигрывать, получилась неразбериха. Ну и что ни говори, а когда распоряжение выполняется неохотно — это тоже имеет значение. Короче говоря, немцы продолжали наступление, отбросили левый фланг 16-й армии за Истру, захватив плацдарм на восточном ее берегу.

Я вовсе не желаю осуждать кого-то, разбираться, кто виноват, просто говорю об авторитете, которым пользовался Жуков, о том, какую власть он имел, позволяя себе не считаться ни с кем. У Рокоссовского — обида и неприятности. В несколько странном положении оказался Шапошников, ведь Жуков отменил приказ, подписанный им. Памятуя одну из заповедей русского офицерства "жизнь — Родине, честь — никому", Борис Михайлович должен был бы высказать свое недовольство, вплоть до подачи в отставку. Но в сложнейшие для страны моменты в отставку уходят только трусы, да и честь начальника Генштаба была не очень задета. Ведь приказ-то согласован с Верховным Главнокомандующим и фактически исходил от него. Но Сталин в тот момент не хотел, видимо, конфликтовать с Жуковым, сделал вид, будто ничего не случилось, хотя, конечно, на ус намотал. Задержавшись после вечернего доклада в кабинете Сталина, Шапошников сказал:

— Поступок Жукова пока без последствий.

— Пусть он таким и останется. Без последствий. — Похоже, Иосиф Виссарионович обрадовался найденной формулировке. Это как раз тот случай, когда все правы. Рокоссовский хотел как лучше. Но и Жуков прав — он командует фронтом, мы спрашиваем с него.

— Представляю, каково сейчас настроение Рокоссовского, — произнес Борис Михайлович. — Чувство вины за неудачу, резервов нет, немцы атакуют. Приободрить его хотя бы словом…

— Одних слов мало, — ответил Иосиф Виссарионович. — Я позвоню, поговорю с ним. Его надо поддержать. Лучшие его дивизия заслужили звание гвардейских, и не будем медлить… А какими войсками мы можем сейчас подкрепить товарища Рокоссовского?

— Очень мало.

— И все же? Что я могу ему пообещать?

— Полк «катюш», два противотанковых полка, три танковых батальона.

— Немного, но все же… А людьми?

— Не более двух тысяч москвичей.

— Так и скажу — две тысячи. Я сейчас свяжусь с товарищем Рокоссовским. А вы позаботьтесь, чтобы все перечисленные подкрепления утром находились у него в армии.

Указание, разумеется, было выполнено.

Еще эпизод тех дней, когда Сталин боролся с болезнью. Во вторник, 25 ноября, развернул я газету, начал читать сообщение о потерях советских и немецких войск за пять месяцев войны, и даже виски заломило: вероятно, подскочило давление. То, что наши потери не очень велики, это ладно — кто не преуменьшает своих утрат! Есть даже старая формула исчисления собственных потерь — по минимуму. А противника — по возможному максимуму. Но на этот раз максимум оказался столь невероятным, что мне кроме всего прочего стыдно стало за тех, кто составлял и подписывал сообщение.

Связался по телефону с Василевским. Он сразу понял, о чем речь, сказал, что в Генштабе удивлены, что в Генштабе нет тех сведений, которые опубликованы. Попросил позвонить ему, если я что-либо выясню. А как выяснишь? Самое верное — через Поскребышева. Поехал к нему. Поскребышев несколько сконфуженно сказал мне, что было уже несколько звонков по этому поводу, что в случившемся отчасти повинен он сам. А произошло, с его слов, вот что. В тот день, когда Иосиф Виссарионович чувствовал себя особенно плохо, Поскребышев, как условились, оберегал его от трудных забот, ответственных решений. Была лишь видимость работы. А проект сообщения о потерях показался Поскребышеву документом не особенно важным. Как раз по состоянию здоровья Иосифа Виссарионовича. Вот и понес на доклад. Но реакцию Сталина даже многоопытный Поскребышев мог предугадать не всегда. Сталин, обычно быстро просматривавший подобные бумаги на этот раз медленно вчитывался в сообщение, все больше и больше хмурясь. В кабинете находился начальник Главного политического управления Лев Захарович Мехлис. Сталин обратился к нему:

— Мы что, воюем с фашистами или воду в ступе толчем? Мы пять месяцев бьем немцев. Газеты каждый день пишут о потерях противника. Немцы сами признают, что не ожидали таких потерь. Мы говорим о том, что фашизм близок к поражению, что надо потерпеть еще полгодика, может, год, а если судить по этой бумажке… Думаю, потери у немцев значительно выше, чем указано здесь. Вот, ознакомьтесь.

Лукавый Мехлис, и бумагу-то не прочитав, поспешил присоединиться к «хозяину».

— Цифры, безусловно, не отвечают… Цифры должны не разочаровывать, а вдохновлять наших воинов,

— Совершенно верно, — сказал Сталин. — А иначе зачем печатать такие сообщения?

Сел за свой стол, взял карандаш. Поскребышев хотел вставить свое слово: данные, дескать, проверены, но не решился. Сталин был в таком состоянии, что напряженное спокойствие его в любой момент могло кончиться непредсказуемым взрывом. А Иосиф Виссарионович, подумав, спросил Мехлиса:

— Могли фашисты потерять за пять месяцев девять миллионов солдат и офицеров?

У Мехлиса глаза забегали, когда услышал. Кашлянул аккуратненько в сторону раз-другой, ответил:

— Это реально.

— А одиннадцать миллионов?

— Возможно, — поддакнул Лев Захарович.