К нищенским своим вьюкам Емелька припутал какие-то корзинки, ящички и даже крашеную кедровую столешницу. На узких тропинках его вьюки задевали за деревья, выматывали лошадей и задерживали движение.

— Не горюйте мужички: что лишно — съедим, остальное утрясется в дороге, — он так умоляюще смотрел на всех, что от него отступились.

На привале связанный Ваньша лежал безмолвный, безучастный. Да и мужики словно забыли о нем. Только мать украдкой от отца ослабляла на нем тугие от росы ремни.

На карауле оставили Емельку.

Вскоре говор смолк. Табор уснул.

38

Затерялись беглецы в горах. Шли седьмую ночь. Крутые пади, лесистые хребты да быстрые реки укрыли след. Мосей Анкудиныч ехал уверенно и пел стихиру за стихирой. Чем дальше уходили, тем веселее становился старик. Развязанный Ваньша ехал в середине табора, под присмотром всего каравана. На остановках он также был под неослабным надзором.

Много зверья и птицы пораспугали дорогой. Утром восьмого дня встретили человека — мальчика лет одиннадцати, в отцовской войлочной шляпе, верхом на куцей буланенькой кобылке.

Раскольницы и ребята обрадовались встрече:

— Смотри, смотри, в шляпе, свиненыш…

— Ножонки до стремян не достают…

Парень вначале напугался незнакомых людей и погнал кобыленку мимо, но Мосей Анкудиныч ласково окликнул его, и он натянул поводья.

— Далеко бог несет молодца?

Белоголовый, синеглазый, он снял шляпу, по-мужичьи поскреб в затылке и не торопясь ответил:

— К дедыньке на пасеку подался, под Ерголихинский шиш…

— Под Ерголихинский, вон куда!.. Сам-то откуда будешь?

— Новоселы мы, заимкой сели в два двора на речке Беленькой, верстов десяток отсюдова. Вас-то куда этаким табором понесло? — мальчик оглянул весь длинный караван.

— На богомолье поехали, — усмехнулся Никанор и вопросительно посмотрел на Амоса Карпыча.

— Хорошее дело, — степенно ответил встречный и, считая, что разговор окончен, тронул лошадь.

Амос Карпыч и Мосей Анкудиныч переглянулись. Уставщик решительно махнул рукой носатому Никанору, и тот сорвал с плеча винтовку.

Кобыленка рванула. Мальчик упал навзничь, раскинув руки. Войлочная его шляпа свалилась с головы.

— Лови! Лови кобылёнку! — прокричал Мосей Анкудиныч.

— Лови, Агафодорушка! Перевяжешь на нее вьючишко!

Прокудкин схватил храпевшую, испуганно косившую глазом буланенькую кобылку за повод и стал перевьючивать мешки с сухарями и разный домашний скарб. Добыча была кстати: накануне одна лошадь Емельки сломала ногу, и он разложил груз на остальных; худые, утомленные кони его выбились из сил в эту ночь.

Женщины отвернулись от крутого утеса, с которого Никанор сбрасывал длинненький трупик в домодельных обутках, подвязанных веревочками у коленок.

Ваньша Прокудкин сидел с лицом белым как мел, закусив губу до крови.

Лица всех беглецов были строги.

— По сту поклонов на каждого за душу младенчика накладаю! — и, словно оправдываясь перед женщинами, Амос добавил: — Нельзя иначе… Неравно погоня на него наткнется — живой доказчик. Или в пасеке, в заимке… спросы-расспросы… Трогай-ка поскорей, старец Мефодий! Да хорошо бы без дороги да за хребет…

Амос Карпыч спешил уйти от этого места.

Началось с буланенькой кобылки. В первую же дневку она отбилась от табуна, порвала крепкое волосяное путо и, задрав высоко голову и распушив куцый хвост, неожиданно крупной рысью пошла от чужого ей табуна лошадей.

Караульный Автом Пежин попытался перехватить, бросился на дежурном коне за ней, но кобыла с крутого берега махнула в реку, переплыла ее и скрылась в лесу.

Ночью на броду сбило с ног и унесло лошадь Никанора Селезнева. В погибших вьюках была мука и вяленое мясо.

На дневке Емелька и Амос Карпыч, расседлывая лошадей, обнаружили сбитые до мяса спины у четырех вьючных. В раны уже успели «наплевать» мухи, и шевелящийся белый клубок червей мучил исхудавших за время похода животных. Раны залили горьким репейным соком и смазали пахучим дегтем, но кони не паслись, а целыми днями простаивали в тени, отбиваясь от мух. Израненные лошади набили на спинах шишки величиною с кулак и не подпускали к себе с седлами.

На общем совете решили дать продолжительный отдых коням. Мосей Анкудиныч выбрал удобное место — на высоком травянистом плато, вблизи горного озера.

Темные листвяки, разбежавшиеся по склонам, были прорезаны черными островами елей. На мягких взгорьях зеленели кудрявые тополя и осинники. Чуть ниже рассыпались сплошные куртины красной и черной смородины, сиренево-дымчатая ежевика сплелась в непролазные заросли. Ярким, цветным кольцом опоясал озеро альпийский луг. В озеро с гор спадали серебряные нити речек.

— Сион! Чистый Сион, мужики! — сказал Амос Карпыч.

Вечером женщины у общего костра с упоением разговаривали о деревне:

— Что-то теперь там?

— Фросенька-то моя… сиротинушкой несчастной… — Васена Викуловна утерла глаза платком.

Чаще всего вспоминали хозяйки зарезанных зимою коров. Анфиса Селезниха рассказывала о своих «ведерницах» все новые и новые подробности.

— Как им телиться, забьются в такой трущобник — днями ищешь. Придешь, а он уж не только облизанный, а в вымя матери тычется… А к матери подойти страшно: что твоя медвежица, роги выпятит, глаза — как медные пятаки. А как в полдень из тайги во двор придут! Идут, переваливаются, из сисек молоко капает…

В бабьих разговорах не принимала участия одна Евфалия — в прошлом, до выхода замуж за Мосея Анкудиныча, любовница светлоключанского богача Никиты Рыльского. Днями она пропадала с удочкой по горным речкам.

Вечерами сидела у костра молча, прямая, красивая, строгая. Черные ее брови все время были сдвинуты к переносью.

— На весь мир зла я, мужики! — созналась она. — Если бы могла, взяла бы я землю вот так, — она крепко сжала пальцы, — и трясла бы до той поры, пока сама замертво не грохнулась.

Матовая кожа на ее лице раскраснелась, черная прядь волос выбилась из-под кички.

Однажды, во время скитаний по горам, Евфалия наткнулась на небольшой алтайский аил.

Утром она увела Мосея Анкудиныча и Амоса Карпыча. Долго пролежали они на горе, наблюдая за аилом. Видели, как алтайки ловили кобыл на дойку. Слушали, как звонко ржали жеребята, как взвизгивали на косогоре жеребцы, охраняя гулевые косяки коней. Мужчин в аиле было четверо, женщин семь и до десятка голых ребятишек.

А ночью, когда табор уже спал, долго вели секретный разговор.

— Вот тебе и сменные кони для быстрого уходу, вот тебе и начин для первого обзаведения наместо порушенных домов… Место глухое, земля да небо, пень да колода — полная свобода! — Амос Карпыч благословил и сам первый принялся чистить винтовку.

Аил окружили ночью. А на рассвете, когда задымились под казанами костры и когда мужчины у очагов мирно закурили длинные свои трубки, вспыхнули выстрелы из-за ближних утесов.

Собачий лай и вой смешался с криками женщин и детей. Кто мог, бросился в лес, но немногие добежали: на гладком лугу люди падали и больше уже не поднимались, оставались лежать, уткнувшись лицом в траву. Из мужчин пробился только один высокий и черноусый. На незаседланном белом жеребце, он, босой и без шапки, ускакал в горы.

Дважды щелкнула вдогонку курком Евфалия, но оба раза капсюль дал осечку. Ударила оземь винтовку женщина и длинно и вычурно выругалась.

— Атаманом бы тебе быть, Евфалия Семеновна! — восторгался крепкогрудой бабой Амос Карпыч. — Не по купцу товар, не по боярину говядина. — взглянув в сторону Мосея Анкудиныча, тише сказал Амос и жадно посмотрел в выпуклые изжелта-серые глаза Евфалии, но молодая женщина с презрением отвернулась от него.

Свежих алтайских лошадей заседлали в алтайские седла. Взяли сотни две сурочьих шкур. Зарезали баранов из-за овчин. Разложили на легкие вьюки поклажу и в то же утро снялись со стоянки.

У светлого, как слеза, озера, окруженного красивыми лесистыми горами, на пахучем зеленом разнотравье дымился сожженный аил, валялись жирные бараньи кишки и туши, густо усыпанные фиолетовыми мухами, да запеклись черные сгустки крови на головах навек уснувших людей.