— Свои!..

На небольшую поляну, окруженную черными в темноте пихтами, выехал Автом и Никанор. Жеребцы их фыркали, с морд падала пена.

— Где рыклинские? — в один голос спросили Амос Карпыч и Мосей Анкудиныч.

— Как где? — удивились прибывшие.

— Значит, поймали! Садись!..

— А может, подождем немного? — раздался чей-то робкий женский голос.

— Давай, давай! — Мосей Анкудиныч уже сел и без дороги поехал в пихтач. Казалось, что он направил коня на неприступную высокую стену. — Глаза! Глаза береги! — негромко предупредил он Евфалию, тронувшуюся за ним следом.

Вереница всадников и вьючных лошадей растянулась по косогору Большого Теремка.

Старик придержал коня и тихо сказал Евфалии:

— Передай там, чтоб сзади мужики слушали лучше… Неровен час… Да бабы не ойкали бы на спуску…

Отсутствием Емельки Прокудкина беглецы не смущались: встреча с ним была условлена в вершине Солонечного ключа, куда он должен был попасть напрямки через горы из своей пасеки.

Начался крутой спуск в шумевшую где-то далеко внизу речку Козлушку.

Колючий лапник цеплялся за сумы, за винтовки, за ноги седоков, больно хлестал по лицу.

А спуск все круче и круче… Сжались в комок кони и, упершись передними ногами в жирную лесную почву, скатывались по крутику на ляжках.

— Колодина! Норови влево! Влево норови! — крикнул Мосей своей бабе и снова, держась за луку седла одной рукою, другой то и дело отводил нависшие над головой сучья и ветки.

А шум все ближе и ближе. Что-то случилось сзади. Может быть, оторвался вьюк, лошадь сломала ногу. Мосей Анкудиныч уже не мог сдержать на последнем крутике мерина и стремительно сплыл в бойкие воды речонки.

Так же быстро на добром, привычном к горам коне спустилась и Евфалия. И они оба стали следить за спуском амосовских, пежинских, селезневских.

Под ногами плескалась неширокая, кажущаяся сверху черной речка, по бокам нависала отвесная стена тайги, а далеко-далеко вверху, как из глубокого колодца, виднелись звезды.

— Все ли?

Постояли. Все еще не теряли надежды дождаться рыклинских. Но терпения хватило ненадолго.

— Подбегут, ежели чего…

— Поводья отпустить подольше…

И поехали излюбленным способом конокрадов, — каменистою речкой, вниз по течению. Молчали, тревожно посматривая в ту сторону, где осталась деревня.

— Раньше утра в погоню не кинутся, — высказал общую мысль Мосей Анкудиныч.

Вскоре в Козлушку впала речка Чащевитка, а через километр и Солонечный ключ. Свернули в него.

— Попробуй кто принюхаться теперь к нашему следу! — Евфалия поправила винтовку и плотнее поместилась в седле.

— Агафодор проехал, — уверенно сказал Мосей Анкудиныч. — Росу с кустов обил…

Кипит, брызжет шустрый ключ. Мужики любили ловить в нем жирных хариусов по омуткам. Крут и каменист он. И днем нелегко проехать, но кони прыгают по скользкому плитняку, обдают передних холодными струями воды.

Сыплются за воротники зипунов головки высокой медвежьей пучки, цепляются за ноги ярко-красные днем и темно-вишневые ночью зонтики душистого татарского мыла. Кружит головы от аромата цветущего яргольника, волчьей ягоды, шафранной медуницы, царских кудрей. Высокие, они наклонились к ключу и словно слушают нескончаемую хрустальную его песню…

И снова заржали кони.

— Агафодор?

Задние подтянулись.

Со скрученными руками, с замотанным полотенцем лицом крепко привязан к седлу комсомолец Ваньша — Емелькин сын.

Вьюки Прокудкина поразили всех громоздкостью.

— Да он не сдурел ли? — заругались мужики.

— С такой кладью не успешишь…

— К вечеру другого дня парня развязать можно, — тихонько сказал Мосей Анкудиныч поднявшемуся навстречу из высокой травы Емельке. — Матери не доверяй. Сам сторожи… Надо было школить, пока поперек лавки лежал… Ну да ничего, там не вывернется: вытрясем дурь, собьем храпку…

Не задерживаясь, пошли дальше. Прокудкинские потянулись в хвосте.

К утру решили уйти за два перевала и россыпями подняться до кедрачей на дневку в речку Базаиху.

Сытые, веселые кони шли ходко. Автом и Никанор пропускали караван и подолгу слушали, но никаких признаков погони не было.

Так, путая следы, уходит раненый зверь, выбирая путь непролазным колодником и чашурой, делает «сметки» в воду, прыгает по вершинам пней, чтобы в конце концов издохнуть в недоступной расселине обомшелого утеса.

Утро застало беглецов в Базаихинском ущелье. И днем там темно и сыро. Козья тропка вьется по отвесному карнизу: двум встречным не разъехаться на ней. Вправо скала, вершины не видно. Внизу белая под пеной река катит тяжелые валуны. Влево такие же неприступные утесы, заросшие кедром. Вверху узенькая полоска неба. Солнце — редкий гость в ущелье.

На выходе из ущелья — россыпь. К ней-то и спешил Мосей Анкудиныч на дневку. Влек его и травянистый лужок, рядом с россыпью, окруженный кедровником, и полная безопасность отдыха: на камне след мало заметен, по россыпи подход гулок и далеко слышен, а из леса двое метких стрелков сотню наступающих перебьют.

Расседлывались, когда солнце, продравшись сквозь шпили утесов и угрюмую чащу леса, засверкало на росистых лапах кедров.

— Здесь и переднюем, — сказал Мосей Анкудиныч, разминая затекшие ноги.

С поляны из-под самых ног лошадей тяжело поднялся из травы старый, перелинявший глухарь и сел на ближнюю вершину.

Емелька Прокудкин вскинул винтовку, но суровый Мосей Анкудиныч ухватил его за руку:

— Сдурел! Гул-то по горам какой будет…

Емелька покорно опустил ружье и принялся расседлывать лошадей, а величавая, не видавшая человека бородатая птица спокойно ощипывалась, греясь на солнце.

Женщины взялись за сумы. Лошадей отпустили на корм.

Восьмерка пежинских чубарых, пятно в пятно, взметывая спутанными ногами, начала выкатываться в мягкой траве.

Чубарая порода лошадей исстари велась во дворах Пежиных. Древним старикам еще памятен первый жеребец, которого «добыл где-то» прадед Автома — Панфил. С тех пор и не переводилась порода на редкость красивых пегих лошадей у Пежиных. Тогда же и привилась к беспаспортному бродяге-раскольнику Панфилу «наулишная» фамилия Пежин.

Амосовские отпустили темно-гнедых, рослых, ширококрупых меринов, мосеевские — саврасых, селезневские — рыжих и только Прокудкин — разномастную заезженную худобу.

Седла и вьюки каждый сложил под облюбованным деревом.

Тяжелые, сшитые из двойной кожи переметные сумины Автом не доверял даже жене своей. Выносливейшего, мохноногого чубарого мерина расседлывал только сам и непомерную тяжесть опускал на землю так осторожно, точно в сумах было хрупкое стекло. Сердито гнал от них Автом и тринадцатилетнего своего сынишку, — хотя все знали, что везет он в сумах китайское серебро и царские золотые монеты, уцелевшие от торговли маральими пантами и скотом.

Автом встал на колени, развязал одну из сум и заглянул в нее. На мездре кожи тонким слоем осела золотая пыль.

«Трутся в дороге. Ртути бы — и всю бы перхоть до пылиночки пособрал. Монета монетой, и прибыток в золотничишко пыльцы набежал бы».

Пежин завязал сумы и накрыл их сверху зипуном.

Такие же непомерно тяжелые кожаные сумы двойной строчки были и у его компаньона по торговле маральими пантами — попа Амоса.

Но, в отличие от Пежина, сум своих с царской и китайской деньгой Амос Карпыч не прятал, не скрывал, а даже бахвалился своим богатством.

— Иди-ка, Агафодорушка, помогай мне снять бесовскую утеху! — крикнул уставщик Емельке на остановке.

И когда со звоном опустили они сумы на землю, покрасневший от натуги Амос разогнулся и сказал:

— И отец, и дед, и прадед всю жизнь копили, мучились, ночи недосыпали, недопивали, недоедали, теперь вот мне довелось в дороге надуваться — того и гляди, с пупу сорвешь…

Вьюки Прокудкина снова вызвали всеобщее осуждение:

— Ты што же это, Агафодор, погубить нас собрался с этакой агромадной неудобью?