Напружиненное тело Селифона потеряло опору и грохнулось на пол: сзади на голову ему обрушился страшный удар.

Словно сквозь сон чувствовал Селифон, как чьи-то сильные руки схватили его за плечи, выволокли на крыльцо и столкнули вниз. В памяти сохранился чей-то озлобленный, грубый голос:

— Каторжник!.. Зверь!.. Очухайся на ветерке!..

25

Селифон не скоро пришел в себя. В соседнем доме пели, пьяный бабий визг вплетался в хриплые мужские голоса.

«Амосовские гуляют… Мосей Анкудиныч… рыклинские…»

В освещенных окнах двигались люди, качались тени.

Селифон поднялся. Уже ничто не в состоянии было удержать его. Весь он был теперь во власти злобы и жалости к себе.

«Пусть видят, пусть знают, пусть все знают…»

Распахнул дверь… В каком-то чаду говорил с Амосом Карпычем, с дедом Мосеем… Жадно пил густую, хмельную, пахнущую родным домом, милым далеким прошлым, медовуху. Кого-то обнимал, с кем-то целовался и плакал, с кем-то плясал.

А веселый Самоха Сухов все озорно подмигивал Селифону и все нашептывал в ухо:

— Ну чего тут думать: не девка — лиса-огнёвка, испепелит, сожжет!.. Раз-раз, по рукам и в баню, по зубам и в харю!..

Последнее, что смутно припомнилось в тот вечер, это чьи-то заботливые в темноте руки, снимавшие с него сапоги и ухаживавшие за его головой. Голова Селифона никак не хотела лежать на подушке и со стуком падала на холодные половицы, а чьи-то руки все время поднимали ее и вновь укладывали на тугую, горячую подушку. Кто-то покорно пришепетывал:

— Мольчи, Селифоша… Я подыму счас, мольчи, милый…

Проснулся на рассвете. И долго не мог понять, где он и кто это рядом с ним под шелковым одеялом. Он стал припоминать все по порядку, начиная с Теремка, и все-таки не мог понять, где он. Отяжелевшая голова бесплодно силилась собрать в порядок события предыдущего дня. Отчетливо вспомнилось только, как падала со стола лампа, как подломилась и упала к ногам Марина и как кто-то оглушил его сзади страшным ударом по голове.

«Да где, с кем это я? — и, с трудом приподнявшись, стал всматриваться в полутьме в курносое веснушчатое лицо. — Батюшки, да ведь это Фроська-курноска!» — вспомнил он почему-то детское еще прозвище поповны.

Фрося проснулась. Увидела склонившегося над ней Селифона, схватила его за шею, впилась горячими губами и, порывисто дыша и вздрагивая, прижалась к нему раскаленной грудью.

— Се-ли-фо-шенька… кро-ви-ночка моя…

«Опохмеляться» к амосовским гости собрались чем свет. Женщины, побледневшие с перегулу, шептались с Васеной Викуловной и с разрядившейся в лазоревый сарафан Фросей.

«Молодуха» до глянца вымазала жидкие волосы репейным маслом, гладко зачесала их, припустив на «височки». Усеянное веснушками лицо она докрасна растерла холщовым полотенцем и на «отделку» провела по щекам куском каленого кирпича, посыпанного жгучей бодягой.

Селифон с тревогой взглядывал на красное, точно из бани, лицо Фроси и стыдливо опускал глаза. Васена Викуловна еще на постели опохмелила его, нацедив половину берестяного туеса медовухи. Женщины дергали Фросю и, утащив в горницу, шушукались о чем-то. Амос выжидательно посматривал то на Васену Викуловну, то на Фросю, то на Селифона. Гостей набилось до отказа. Поздравляли Селифона с выходом и с новой счастливой жизнью. Мосей Анкудиныч не отходил от него и все нашептывал на ухо о сладости покаяния, о блудном сыне, кающемся грешнике…

Селифон пил, но хмель не одолевал головы. Бабьи шепотки, настороженные взгляды Васены Викуловны, красное лицо Фроси, разговоры Мосея Анкудиныча кидали его то в жар, то в холод.

Мысли о Марине не оставляли ни на миг. «Пусть смотрит и казнится!» — и, предвкушая сладость мести, шумно поднялся из-за стола, схватил Фросю за руку.

— Бухайтесь в ноги, — надоумил Мосей Анкудиныч. — Я за отца тебе буду.

Гости замерли.

Селифон грохнулся на колени. Рядом с ним, шурша шелковым сарафаном, опустилась Фрося.

— Батюшка Амос Карпыч, матушка Васена Викуловна, — ударившись лбом о половицы, в один голос заговорили молодые, — простите!

Мосей Анкудиныч выступил вперед.

— Амос Карпыч, Васена Викуловна, как говорится, детей простины — богу именины. Селифон Абакумыч встает на истинную стезю. С проклятой иноверкой господь его не соединял. Купно замолим грех его. Не томите немилостью. Бог не отвратит лица от кающихся, а ни бесстудия, ни бесчестия в плотском естестве нет: был бы птичий грех прикрыт уставным староотеческим браком…

Гордая, заносчивая Васена Викуловна вспыхнула и поджала бескровные, тонкие губы. Амос Карпыч поломался немного «для прилику», потом подсунутой кем-то в руки ему плеткой три раза легко ударил по плечам Селифона и Фросю.

— Твоя правда, Мосей Анкудиныч: прощать детей — богоугодное дело. Христос простит, а я питимию в сотню поклонов накладаю, — и, подняв, трижды поцеловал обоих.

Гулянка разгорелась с новой силой. Селифон не видел, как и откуда появилась бабка Ненила Самоховна.

— Да, привел, привел господь свидеться… На путь-истину матушка пресвятая богородица да добрые люди наставили. Слава тебе, слава тебе! И богатая, и своя, единоверка, голубушка… — молилась и плакала Ненила Самоховна.

В комнатах амосовского дома к обеду стало нестерпимо душно, столы вынесли во двор.

Селифона и Фросю усадили рядом. Справляли уже не только зеленый праздник троицы, но и свадьбу. Смотреть на вернувшегося из тюрьмы Селифона сбежалась вся Черновушка. Охмелевшие раскольницы одна перед другой бились в пляске, хрипли от крика.

Красный от жары, от медовухи, обливаясь потом, плясал попеременно со всеми бабами неутомимый Самоха Сухов. Он и плясал и пел с залихватскими выкриками:

Бабочки-мамочки, бирюзовы васильки…
Рви ноченьки у доченьки, ровняй деньки…
Резвы ноженьки верти, верти, верти…

В конце каждого куплета Самоха искусно становился на голову и плясал вверх ногами.

— Надселась от плясу! Мужики, поедем с молодыми в разгулку! — предложила свадебная затейница Макрида Никаноровна Рыклина.

На коней надели дорогую наборную сбрую с яркими гарусными, спускающимися на оглобли кистями. Дуги перевили красными лентами. В гривы и челки лошадей Фросины подружки вплели бутоны марьиных кореньев[17].

Амос Карпыч и Васена Викуловна свадьбу справляли по-широкому, на всю деревню.

— Запьем и ворота запрем на всю неделю. Пусть люди добрые знают, как Амос Карпыч дочку пропивает.

Кованая телега набита до отказа пьяными мужиками, с запряженным в нее горячим серым суховским жеребцом. Влил поп жеребцу кнута. Вихрем вылетела из амосовских ворот телега на улицу. Захлебнулись колокольцы под дугой, занялся дух у седоков. Намотав ременные вожжи на руки, стоял грузный поп Амос без шапки, подавшись корпусом вперед, на прыгающей в выбоинах телеге. Длинные волосы его косматил ветер. Не слышно было крика мужиков, не видно спиц в колесах.

— Вот гуляют, так гуляют! — завидовали черновушане амосовской гульбе.

К молодым в тележку насело баб, как грибов в лукошко. Правил лошадью румяный, кудрявый Самоха Сухов. Амосовский Гнедко, гладкий и широкоспинный, как печь, с подтянутой к самой дуге головой, выступал медленно и величаво.

— Конь сотенный. А уж кучер! А еще краше молодой: одна кудря стоит рубля, а всего и за тысячу не купишь…

— У молодухи рот до ушей — барана с рогами, с шерстью проглотит, — обсуждали и поезд и молодых досужие раскольницы.

Селифон обнял Фросю, склонился разлохмаченной черной головой на ее алый шелковый платок.

Бабы, обнявшись, раскачиваясь из стороны в сторону, звонко, на всю деревню, затянули песню:

Ах, не цветы ли в поле-е, да не цветочки,
Ах, не цветочки в поле позавяли…
вернуться

17

Алтайские дикорастущие пионы.