После оттепели легкий морозец в игольчатый иней сковал невидимое дыхание дерев.

Селифон и Марина стояли на гребне увала. Это самые косачиные места: зимой утром и вечером тетерева отовсюду вылетают сюда клевать горькую березовую почку.

Впереди, насколько хватал глаз, разбежалась заснеженная тайга. Вправо, из-за подола Малого Теремка, виднелся Новосельский край расстроившейся Черновушки. Влево — крутой обрыв в Березовый лог с шумящими, незамерзающими и зимою водопадом и речкой Журавлишкой.

— Хорошо-то как! — сказала Марина и плотнее прижалась к мужу. — Я ровно и не видывала лучше в своей жизни…

Обрадовавшийся «сыну» Селифон взвихрил душу Марины. Казалось, у ней выросли вдруг крылья: взмахни ими и полетишь над заснеженным лесом.

Бессильная выразить охватившие ее чувства, Марина обняла голову мужа обеими руками, привлекла ее к своему побледневшему лицу и чуть слышно прошептала ему в губы:

— Как хорошо! Силушка!..

Первым заметил птицу Селифон. Сине-черный тетерев-косач на тугом, звенящем полете, как пущенный из пращи камень, готовясь к посадке, затормаживая полет, слегка приспустил лиру.

— Не шевелись!

Птица не далее как в ста шагах грузно опустилась на вершину березы. Закачавшиеся ветви пустили белую струю игольчатого инея.

— Не шевелись! — повторил Селифон и стал осторожно снимать винтовку, все время не спуская глаз с грудастого черныша, агатовой серьгой прилепившегося на самой макушке дерева.

— Не шевелись! — беззвучно… прошептали его губы, когда он, положив винтовку на плечо жены, медленно стал целиться в птицу.

Слабый, похожий на треск сломанного сучка, выстрел разбудил горы. Падающий тетерев, казалось, взорвал спящую березу от вершины до самого корня. Косматый бурный поток инея хлынул вместе с птицей на мягкую пелену снега.

Охваченный солнечным лучом иней радужно переливался. И долго еще дрожавшие в морозном воздухе снежные бусинки горели звездною пылью.

Упавшая с вершины птица пробила толстую снежную мякоть. Подкатившиеся Селифон и Марина только по лунке нашли ее и извлекли из-под снега.

Простреленная пулей грудь птицы с выступившей поверх сизо-черного пера струйкой крови была неотличима от карминно-красных бровей тетерева.

— Зачем ты убил его сегодня? — укоризненно сказала Марина. Селифон не понял укора Марины, не понял состояния, пережитого ею перед появлением птицы, и, ничего не ответив, стал привязывать тяжелого тетерева за лапки к поясу меховой куртки.

Ночью пьяной Фросе снилось, что горячая борода Селифона вдруг вспыхнула, как костер, и прожгла ее насквозь.

Спящая металась на постели.

Проснулась она с бледным, измятым лицом, с мучительной головной болью…

Накануне праздника Фросю зазвала к себе Макрида Никаноровна, и они просидели с ней до петухов за медовухой.

«Помню — пели, помню — плакала, потом ругалась… А как попала домой — не помню, хоть убей!..»

Виринея еще спала.

«Нет, как же я все-таки попала домой?..» — вспоминала Фрося, но горячая борода Селифона, прожегшая ее грудь, путала мысли.

«Да ведь он же теперь побритой…» И странно: думая о Селифоне, она представляла его только бородатым.

За завтраком она рассказала сон свой Виринее.

— С медовухи это. Я вот тоже, как только под хмельком засну, так мне повсегда Тишенька снится.

Фрося надела новый шелковый сарафан малинового цвета с пышными сборчатыми рукавами.

— Ну чем я не жена ему была?! — спросила она после завтрака Виринею. — Скажи, чем?!..

— Плоскогрудая ты и лицом невыходная! — резко ответила Мирониха. И мгновенно изобразила на своем лице и подслеповатые глаза, и широкий, некрасивый рот Фроси. Поповна отвернулась к окну.

Ревнивая Виринея не могла простить дружбы Фроси с Макридой Никаноровной.

С улицы донеслось пение людей, двинувшихся на манифестацию. Фрося не могла усидеть дома.

— Макрида Никаноровна опохмеляться приглашала.

Вдова сердито нахмурилась.

Фрося поспешно стала собираться к Рыклиным. Виринея не выдержала:

— Сбражничалась… С кем сдружилась?.. Да она, твоя Макрида, из плутни скроена, жулябией подбита: без обмана шагу не ступнет. Уж на что Егорка ее хитер, как змей, а она пока щи варит, семь раз его вокруг пальца обведет.

Фрося, казалось, не слышала ни одного слова вдовы.

— За Ленкой догляди: она не скоро проснется. Я живо… Я опохмелюсь только… — с порога крикнула Фрося Виринее и ушла.

Женщины уже выпили и заговорили громко, когда в горницу к ним вошел Егор Егорыч.

— С праздничком вас, Апросинья Амосовна, пролетарской революции поздравляю…

— Спасибочка, Егор Егорыч, вас тем же концом и по тому же самому месту, — попробовала отшутиться Фрося, но дрогнувшие губы и гневно сверкнувшие глаза выдали ее.

— Ликуют! — указала Макрида Никаноровна на площадь, залитую народом.

— Кто скачет, а кто плачет. Налейте-ка мне, бабочки. Смерть хочется выпить сегодня с вами.

Налили и выпили. Народ с площади повалил в клуб.

Еще налили и еще выпили. Рыклин подвинулся к Фросе.

— Когда-нибудь и мы с вами, Апросинья Амосовна, выше гор прыгнем от радости… Покойный пречестной, превеликомудрый батюшко твой Амос Карпыч и великомученица матушка Васена Викуловна сердце золотое имели, а что они обо всем этом, — Рыклин указал глазами в сторону клуба, — говорили?.. Мерзость!.. Каково им было расставаться с годами нажитым! Родной куст дорог и зайцу, Апросинья Амосовна…

Фрося осушила стакан до дна.

— Ну и нам не жизнь здесь. Взять хотя бы, к примеру, Апросинья Амосовна, тебя — женщину молодую, в полному прыску. Ну какая твоя жизнь? Да ведь молодость-то, она человеку один раз в жизни дается. А молодость чего требует?.. Эх, да что говорить, коли молодой квас — и тот играет! А ты, надо прямо сказать, Апросинья Амосовна, ни девка, ни баба, ни мужняя жена из-за этой змеи.

Егор Егорыч налил еще по стакану.

Цветная кашемировая шаль упала с плеч Фроси. Раскрасневшееся лицо ее начало бледнеть.

— А все потому, Апросинья Амосовна, — склонился к уху женщины Рыклин, — что гнешься ты, как талинка под ветром, и не показываешь зубы обидчикам.

Народ вывалил из клуба.

Макрида Никаноровна поставила на стол дымящийся пирог с таймениной.

Фрося сидела бледная, безмолвная. Пила она, не закусывая. Но хмель не мутил сознания. Злоба, клокотавшая в ней, казалось, тушила хмель. И думать ни о чем другом не могла сейчас: «она», «змея», разбившая ее жизнь, стояла перед ней, торжествующая, счастливая. «Ее» видела Фрося в стакане медовухи, в зрачках Егора Егорыча. «Она» пряталась за спину Макриды Никаноровны. С поразительной яркостью воображение Фроси рисовало сцену за сценой. Он целует «ее». «Она» сидит у него на коленях. Они смеются над нею. Смеются так, что дрожат стекла.

Евфросинья схватила дорогую кашемировую шаль и разорвала до половины. Губы ее стали меловыми.

Еще выпили.

Через площадь в сторону Малого Теремка катились два лыжника. Егор Егорыч тихонько толкнул гостью:

— Смотри!

Фрося взглянула в окно.

Селифон шел впереди, без шапки. Черноволосый, высокий, широкоплечий, он заслонил бежавшую за ним на лыжах Марину. Только когда они повернули к Теремку, Евфросинья увидела «ее», и у нее остановилось дыхание. Казалось, что в рот забили клубок шерсти и она не может продохнуть, не может удержать трясущихся губ. Лыжники скрылись за поворотом.

Слепым взглядом Фрося обвела комнату. Макриды Никаноровны и Егора Егорыча не было, а на столе рядом с нею лежал острый сапожный нож, сделанный из обкоска литовки, с ручкою из черной кожи.

Фрося схватила его и спрятала под шаль.

В комнату вошел Егор Егорыч с тарелкой сотового меда.

— Медовуху пить да медом закусывать, — Егор Егорыч взглянул на стол, — лучше в свете нет! — весело закончил он.

С разных концов деревни молодежь двигалась к Малому Теремку. Мимо дома Рыклина с песнями прошли комсомольцы. Отъезжающие на учебу в город Ваньша Прокудкин, Трефил Петухов и Нюра Погонышева держались последние дни вместе, как новобранцы.