Впрочем, и Лев Алексеевич не был лишён артистической — что называется, художнической — жилки: считался отменным ценителем и собирателем живописи, коллекций старинных монет, сам участвовал в археологических раскопках под Новгородом, в Суздале и Крыму и составил богатейшие собрания ценностей, которые завещал Эрмитажу. Подбирая полотна художников, он охотно советовался с Толстым и сам был в этой области его надёжным наставником. Это по его, например, совету Алексей приобрёл у живописца, приятеля Шевченко по Академии художеств, Андрея Гороновича его полотно «Адонис и Венера» и подарил его маменьке ко дню ангела, чему она была очень рада. Он же для дядиной галереи привёз однажды из Оренбурга вид Аральского моря, написанный Тарасом Шевченко.
И тем не менее старший Перовский в глазах Толстого был человеком, что называется, с головой погруженным в службу, преданным ей всеми клеточками души и тела. Это-то и создавало своеобразную дистанцию между племянником и дядей, мешало Алёше быть с ним предельно открытым.
Кабинет министра уделов был огромен и помпезен — белая гладь стен, тяжёлая лепка карнизов, высокие дубовые рамы окон с зеркальными стёклами. И в кресле, обитом красной, почти алой, кожей, с высокой спинкой, под портретом царя в массивной, сияющей золотом раме, — он, министр: густые чёрные, слегка завитые волосы, красивые, с поволокой глаза, гордо посаженная голова уже немолодого вельможи, тем не менее умевшего казаться моложавым.
Всё это — и кабинет, и его владелец — всякий раз напоминало Алексею музей, когда он сюда приходил.
Да нет, не всё описание обители и её хозяина нами сделано! Как же можно не упомянуть бесчисленные чучела животных и птиц, редкие минералы, среди которых на видном месте — перовскит, минерал из класса окислов, специально названный рудознатцами в его, министра и мецената, честь.
Одиннадцать лет до получения нынешнего поста Перовский пробыл в должности министра внутренних дел — проще говоря, управлял обширнейшей державой, держа её в повиновении через свою администрацию на местах, через собственную полицию, через многочисленный штат собирателей налогов и всевозможных пошлин, сам почти никогда и не выезжавший вглубь державы. Но зато в его коллекциях оказывались наглядно и полно представленными почти каждая обширная российская губерния, многие уезды и даже волости.
Дядя-министр всегда по-родственному встречал Алексея, для чего вставал с роскошного кресла — тоже, вероятно, своеобразного экспоната, присланного из какого-либо края империи, — и легко делал несколько шагов навстречу, протягивая руку и полуобнимая племянника за плечи.
Однако Толстой не мог не отмечать про себя всякий раз, что дядя смотрел на него глазами разочарованного педагога или, точнее говоря, умного покровителя дурно складывающейся карьеры.
Сам он за свои шестьдесят четыре года достиг всего, на что был способен и о чём мог мечтать, — стал генералом от инфантерии, пожалован генерал-адъютантом и возведён в графское, Российской империи, достоинство. И стой высоты, на которой теперь стоял сам, он мог видеть не только теперешнее положение племянника, но главным образом те недостигнутые им самим высоты, которые Алексей, по рассуждению высокообразованного и тонкого Льва Алексеевича, мог взять без всякого труда.
Ему, незаконнорождённому сыну графа Разумовского, безусловно, способствовал случай — эфемерный, хрупкий счастливый момент в жизни, которого могло и не быть. В основном же карьеру, как и брату Василию, пришлось подкреплять личными достоинствами и трудом. Судьба же племянника с самого начала — везение ни с чем не сравнимое, похожее скорее на предопределённость, чем на случайность. И никаких усилий не надо предпринимать, чтобы продвигаться всё вверх и вверх. Это как в стремительном потоке, где одно лишь требуется — не делать лишних, ненужных движений, а положиться на бег воды. Однако поди же: счастье, само идущее в руки, племянником отвергается. Из-за каприза, из-за забалованности, из-за не изжитого всё ещё юношеского максимализма.
Понял, зачем пожаловал, и потому, усадив супротив себя, начал без предисловий:
— Опять «не хочу», как давеча упрашивал вычеркнуть себя из списка военных? «Делопроизводитель»! Или должность мала? Или, скорее, для твоего уха звучит как «лакей»? «Министр», конечно, солиднее. Но ведь тучная нива начинается с колоса, а он — с зерна!
— Да я не о высокости или малости веду речь, — пожал плечами Толстой. — Какие раскольники? С чем всё это едят, мне неведомо, и никогда в сих премудростях я не разберусь. Служба как таковая, дядюшка, — поприще не по мне!
— А что ты знаешь о службе, Алёша? — неожиданно переменил тон Лев Алексеевич. — Крючкотворство, чиновничество, взяточничество, так? Каждый — ну, может, девять из десяти — прогнившая насквозь душонка, которую вздёрнуть на первом суку, и вся недолга? А ведь служба — и те, кто этим лихоимцам противостоит, кто поставлен на то, чтобы их как раз и вздёргивать на паршивой осине — во всяком случае, чтобы казнокрадства и прочих чиновных преступлений становилось всё меньше и меньше.
Лев Алексеевич встал и подошёл к книжному шкафу, из которого вынул фолиант в кожаном переплёте с закладкой.
— Послушай любопытную запись Екатерины Второй. — Дядя раскрыл том, — «Король французский никогда не знает в точности размеров своих расходов; ничто не упорядочивается и не устанавливается заранее. Мой же план, напротив, заключается в следующем: я устанавливаю ежегодную сумму, всегда одну и ту же, на расходы, связанные с моим столом, мебелью, театрами и празднествами, моими конюшнями — короче, со всем моим хозяйством. Я приказываю, чтобы на разные столы в моём дворце подавалось такое-то количество вина и такое-то число блюд. То же самое и во всех других областях управления. Покуда мне поставляют, качественно и количественно, то, что я приказала, и никто не жалуется, что его обошли, я считаю себя удовлетворённой; я мало беспокоюсь о том, что помимо установленной суммы от меня утаят хитростью или бережливостью».
Толстой усмехнулся:
— Хитрость и бережливость есть дозволенное свыше лихоимство и взяточничество?
— Вот именно! — подхватил дядя-министр. — А теперь слушай меня. В мире повелось: взяточничество — черта русского народа. Ан нет, не порождение какой-то особой славянской души, а порождение правительства, которое не платило издавна положенного жалованья тем, кто у него на службе, а прямо рекомендовало «кормиться отдел». Пётр Великий первым у нас решил всех служащих, сиречь чиновников, посадить на жалованье. Не удалось — не сдюжила государственная казна. Екатерина отвела для этих целей четверть бюджета, а жалованье всё равно выглядело мизерным — лишь бы ноги не протянуть. При Александре Первом придумали фокус — ввели ассигнации, которые по стоимости — пятая часть серебра. Но цифра-то в рублях, и немалая! Коротко говоря, как ни крути, а во все времена получалось: Россия не в состоянии законным путём содержать свой управленческий аппарат. Да вот пример из петровских времён. В какой-нибудь Ливонии, когда ею управляла ещё Швеция, территория равнялась пятидесяти тысячам квадратных вёрст, Россия же распласталась на пятнадцати миллионах квадратных вёрст! Значит, и чиновного люду у нас во много раз поболее. Однако и крохотная Ливония, и огромная Россия на прокормление чиновничества расходовали одну и ту же сумму.
По лицу министра пробежала улыбка:
— Кажется, князь Вяземский мне однажды передал забавную остроту, высказанную Карамзиным: если одним словом определить, что каждодневно происходит в России, можно с исчерпывающей точностью ответить: крадут! Неплохо? Только нищета государства и отсюда широко расплодившееся воровство — не вся наша беда. Взять законность. Она у нас — самарская и орловская, калужская и олонецкая... Если же в разрезе, снизу вверх, — помещичья и губернаторская, церковная и царская, когда, положим, речь о государственных преступлениях... Иначе говоря, у нас до сих пор законы не юридические, не правовые, а административные: различные декреты, указы, распоряжения, уложения, поправки к законам, принятым ещё в средние века, а то и вовсе секретные циркуляры. Недаром в народе говорится: «Закон — что дышло, куда повернул — то и вышло». А кто может повернуть? Да тот, кто самый сильный в своей вотчине и в своём ведомстве. А в Англии — суд присяжных! Там, если невиновен, — и королева с тобою ничего не сделает. Да что Англия? В Древнем Риме, как ты, наверное, знаешь, ещё во втором веке до нашей эры судопроизводство было отделено от администрации... Так к чему это я тебе всё говорю? Только с одною целью: разве не благородно призвание мужей, состоящих на службе, которую ты презираешь, в меру сил своих способствовать приведению державы нашей в достойный цивилизованного государства облик? Кто же, по-твоему, этим должен заниматься? Жулики, рвачи, взяточники, хотя и занимающие подчас высокие должности, или истинно честные и бескорыстные люди, для которых весь смысл их жизни — благоденствие и преуспеяние отечества? Нет уж, тут без сильных и смелых личностей не обойтись!