Изменить стиль страницы

Владимир и Алексей, в отличие от Льва, хотели видеть войну не со стороны, а принять в ней живое участие. Пламя патриотического душевного подъёма не погасло в них и теперь. Но всё, о чём говорил Лев, было правдой. И правдой было, увы, и то, что из-за чьей-то преступной халатности, беззаботности и вечной российской привычки полагаться на авось их полк, так и не вступивший в бой с неприятелем, потерял более полутора тысяч человек от жестокой болезни, которой легко можно было избежать.

   — Ты прав, Лева, история российская как началась, так и продолжается вот уже тысячу лет с одним, если можно так сказать, рефреном: «Земля наша обильна, порядка только нет», — произнёс Толстой.

   — Однако, может, нынешняя трагедия кое-кого вразумит? — выразил надежду Владимир. Был он на тринадцать лет моложе Толстого и на два года — Льва и посему старался более слушать, чем высказывать своё мнение.

   — Алёша знает нового царя с детства, — ответил Лев. — Но полагаю, дело не столько в том, что Александра Николаевича воспитал поэт Жуковский и он, положим, добрее и человечнее, чем его почивший в Бозе родитель. Что-то в нас есть такое — российское, твердолобое, негнущееся, презирающее всякое проявление светлого и разумного. Как проблеснуло у кого-либо что-то непохожее на общепринятую идею — в рот кляп, на руки и ноги кандалы!..

Весна только вступила в свои права, но в воздухе уже разлилась теплынь. Толстой радостно жмурился на солнце, и ему казалось, что нет, жизнь не возвращается, а начинается новая, другая жизнь — чистая, светлая, в которой уже не будет лжи и притворства и к которой он всегда стремился. Только надо не спасовать перед ней, не испугаться всего того, что ей противостоит, что ей враждебно и чуждо. Осилил же он болезнь и даже надвигавшуюся за нею следом смерть, не дал им победить себя. Теперь же...

   — Теперь война и смерть позади, и мы должны радоваться каждому дню — свету, морю, деревьям... А что, если нам всей компанией взять и отправиться в путешествие по Крыму? Сейчас там — алые маки, яблони и абрикосы в белом цвету, — предложил Толстой.

Глаза Софи заблестели:

   — Как это будет прелестно!

И Володя не сдержал радости:

   — Ура! И я с вами.

   — Ах, — произнёс Лев, — с каким бы наслаждением раскрыл я где-нибудь у подножия Аю-Дага или Ай-Петри свой этюдник! Руки так и просятся к холсту. Но меня ждёт Ольга.

Софья Андреевна восхищённо посмотрела на славного здоровяка:

   — Непременно спешите к своей любимой, Лева!

8

Огромный, в четыре тысячи медноголосых пудов, Успенский колокол сотряс воздух, и ему тотчас отозвались колокола на Иване Великом, на всех церквах и соборах, и над Москвой поплыл густой, бархатно-тяжёлый и торжественный благовест.

   — Едет, едет! — вдруг раздалось в толпе, и все — напирающие друг на друга, возбуждённые, потные, ликующие, жадные до любого зрелища, что ж говорить о таком, всенародном! — уставились на царский поезд.

Наконец на ступенях собора показался он — красивый, статный тридцативосьмилетний император, и рядом с ним — уставшая и бледная, с приветливым лицом и умными глазами, хрупкая императрица.

Толстой и ещё несколько старших офицеров — новые флигель-адъютанты нового царя — позади августейшей четы готовились к участию в обряде коронации.

Ровно тридцать лет назад мальчиком, которому только что исполнилось девять лет, он вместе с дядей Алёшей метался по Москве, чтобы увидеть самое интересное и важное в дни коронации Николая Первого. В Кремль в самый момент торжества они тогда не попали, но зато видели похожие на столпотворение народные гуляния на улицах и площадях, долго любовались в разных местах Первопрестольной небом, расцвеченным фейерверком, и главное — он, Алексей Толстой, присутствовал на именинах великого князя во дворце графини Орловой на Большой Калужской, близ Москвы-реки.

Кто бы мог предсказать, что пройдут три десятилетия и в Кремле бывший великий князь, тоже тогда ещё мальчик, наденет корону русских царей, а товарищ по его детским играм будет на этой торжественной церемонии среди самых приближённых к монарху.

С сегодняшнего августа, двадцать шестого дня 1856 года он, граф Толстой, произведён в подполковники и флигель-адъютанты его величества императора Александра Второго.

На лице — подобающая празднику улыбка, в душе — ощущение несчастья и крушения всех надежд: его судьба решилась помимо его воли, с этим ничего уже нельзя поделать.

Небо над Москвой, как когда-то в детскую далёкую пору, — сплошной фейерверк. Огненные фонтаны, бьющие из превеликого множества швармеров и кугелей, изображают нечто напоминающее или огромный, в полнеба, хвост павлина, или извержение Везувия. Тут же залпы орудий — по триста выстрелов на каждый ствол: гром несусветный и новые вспышки огней. Невольно вспомнились слова кузена Льва: в Севастополе не хватало пороха, а здесь готовы зажечь всю темень Вселенной.

Но в душе его — тьма. И только один луч света является перед ним слабой, единственной надеждой: может быть, он сумеет из этой придворной ночи, в которую он теперь погружен и в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, вывести на свет Божий какую-нибудь правду...

Ненавистная служба, от которой он всю жизнь пытается бежать, которую презирает и ненавидит, всё-таки настигла его и, не спросясь с его желанием, подчинила себе.

Ещё накануне коронации он узнал о решении императора облагодетельствовать его высочайшим назначением. Он прямо высказал царю своё несогласие, но тот лишь мило улыбнулся:

   — Послужи, Толстой, послужи.

   — Ваше величество, существует выражение: «Надобно, чтобы каждый приносил пользу государству по мере сил». Формула предполагает, в первую очередь, способность, предрасположенность, определённое умение — иными словами, вышеозначенную меру сил. Ничего из этих качеств у меня нет, особенно способностей к военной службе. И вообще я никогда не мог бы стать ни министром, ни директором департамента, ни губернатором.

   — Ах, Алёша, ну зачем так о собственных достоинствах, которые я вижу у тебя лучше, чем ты сам! — взял его под руку Александр Николаевич. — Ты ведь знаешь, что мне, особенно теперь, в самом начале царствования, нужны преданные, честные и искренние люди — не сочти за комплимент, а прими как должное, — такие, как ты. И эти твои качества, поверь, в моих глазах превышают многие иные, чисто службистские, особенно те, к которым и у меня, как и у тебя, не лежит душа.

   — Прекрасно, ваше величество! Коль вы цените мою искренность и стремление говорить правду, назначьте меня в таком случае всего на одну-единственную должность, которая, кстати, совсем не обременит казну, — вашим первым другом! — воскликнул Толстой.

   — В этом качестве ты уже давно пребываешь здесь. — Александр Николаевич дотронулся до своей груди. — Теперь же, когда я стал во главе России, я хотел бы, чтобы и на государственном поприще со мною рядом всегда был мой первый друг. Иначе что же получается, Алёша? Ты отходишь в сторону и уступаешь место льстецам. Но, кажется, ещё Карамзин изрёк: монарх, лишающий себя умных, впадает в руки хитрых...

Три десятилетия назад здесь, в Первопрестольной, от него ждали участия в игре, теперь — участия в делах державных.

Какие возражения он может ещё привести, чтобы доказать свою неспособность к делу, которое ему предлагают? Видимо, остаётся одно — идти напролом с мыслью: пан или пропал!

В Петербурге Толстого ждало назначение делопроизводителем Секретного комитета по делам о раскольниках, который высочайше утвердил сам царь. Господи, этого ещё не хватало! И он кинулся к дяде Льву Алексеевичу, без совета с которым вряд ли могло состояться это определение.

После смерти Алексея Алексеевича, который заменил ему отца, из двух других матушкиных братьев Толстому, наверное, ближе был Василий Алексеевич — прямодушный и смелый, сам не лишённый литераторского дара и тонко понимающий поэзию. Однако он находился большей частью далеко от Петербурга, и потому выходило — чаще племянник общался с дядей Львом.