— У нас нет никаких оснований для беспокойства, я не собираюсь так поступать. И прямо скажу, я глубоко презираю Юрченко.
Позже я написал Биллу Кейси, что мне стыдно за Юрченко, но он всего лишь — «хомо советикус», поэтому не следует лишаться из-за него сна.
Я хотел своим письмом лишь выразить сочувствие по поводу случившегося, но сотрудники ЦРУ ошибочно интерпретировали его как попытку утешить их, поскольку они, мол, допустили ошибку. В своем ответном послании они пытались убедить меня, что не совершали никаких ошибок, поскольку Юрченко, пока был с ними, сообщил им немало весьма полезных сведений. Что же касается самого его, то он, вернувшись в Москву, поведал о том, что и не помышлял изменять родине: его просто похитили, предварительно напичкав наркотиками. Не трудно догадаться, что он в точности скопировал версию Олега Битова, сказавшего по возвращении на родину примерно то же самое. Американцы в ответ на это заявили, что самые страшные пытки, которые довелось испытать Юрченко, заключались в том, что он учился играть в гольф, загорал, часами валяясь на топчане.
Теперь, после того как у меня появилась собственная крыша над головой, я буквально наслаждался обретенной свободой. Впервые в моей жизни никто не принуждал меня соблюдать жесткие регламентации. Впервые в своей жизни я мог доверять людям. Мне не надо было больше лгать. Я открыто разговаривал на любые темы со своими английскими друзьями, — а их у меня было немало, — и это также доставляло мне огромную радость.
Я мог, как говорят у нас в России, открывать душу всем, кому захочу, ничего не опасаясь при этом.
Только теперь я в полной мере осознал, какое пагубное воздействие оказывала на мое психологическое состояние служба в разведке и необходимость постоянно помнить о своей секретной деятельности. Когда я тайно сотрудничал с представителям и английской разведслужбы, которые воспринимались мною как олицетворение дружбы, я не мог открыть им своего сердца, как бы страстно того ни желал, поскольку мы были настолько загружены работой, что у нас просто не оставалось времени для задушевных бесед. Сейчас же, когда все резко изменилось, я смог наконец дать волю своей природной общительности. Я начал приглашать гостей, устраивая угощения с копченым лососем, семгой, с копченым угрем, икрой и прочими деликатесами и целой батареей бутылок с водкой. Мне хотелось не только расслабиться, но и обзавестись как можно большим количеством друзей, которые вольются в ряды людей, боровшихся за вызволение моей семьи.
В то же время собеседования со мной продолжались практически без перерыва. Чаще всего они проходили дома у приставленного ко мне нового куратора, который проживал неподалеку от меня. Чтобы встретиться с представителем того или иного ведомства, я либо отправлялся на велосипеде, или шел пешком. Иногда во время обеденного перерыва, когда моих собеседников приглашали к столу, я ненадолго исчезал, чтобы совершить небольшую пробежку.
Все это время я не раз обращался к опекавшим меня представителям спецслужб с просьбой помочь мне связаться с Лейлой. Я не знал, где она находится, и не имел ни малейшего представления о том, что КГБ наговорил ей обо мне. Но я не сомневался, что сотрудники КГБ не оставляют ее своим вниманием, оказывают на нее огромное психологическое давление и наставляют по поводу того, что ей следует сказать, если я вдруг позвоню по телефону. Так что не имело смысла даже пытаться дозвониться до нее: если она и возьмет трубку, то лишь для того, чтобы повторить как попугай ту заведомую ложь, которую насильно вложили ей в уста, — что-нибудь вроде того, что, если я пожелаю вернуться на родину, мне будут гарантированы полная безопасность и отпущение всех моих грехов. Писать также было бессмысленно, поскольку, как был я твердо уверен, КГБ наверняка уже позаботился о том, чтобы ни одно из моих писем не попало ей в руки.
Я решил, что самое лучшее, что можно сделать в сложившейся ситуации, это посылать на родину телеграммы. Написав короткую записку с изъявлением самых нежных чувств и безграничной любви к жене и детям, я предпринял определенные шаги, чтобы раз в месяц из Парижа уходила в Москву от моего имени телеграмма, содержавшая это послание. Считая, вполне резонно, что Лейла перебралась вместе с детьми к родителям, я подумывал о том, чтобы посылать телеграммы также по их адресу, однако делать этого не стал, поскольку понимал, что они, как и большинство советских граждан в подобной ситуации, стали бы нервничать из-за опасения подвергнуться неприятностям за связь с предателем. В конце концов, я остановил свой выбор на моей сестре Марине, которой и стал посылать телеграммы. Хотя я и сознавал, что она не будет в восторге от моей затеи, у меня все же теплилась надежда, что мои послания, несмотря ни на что, дойдут до нее, и она передаст их по назначению.
В этом, к сожалению, я ошибался: как рассказала мне потом Лейла, Марина повела себя как последний трус и сразу же по получении передавала телеграммы в КГБ. Если бы она была чуть-чуть похрабрее, то смогла бы, по крайней мере, переписывать их текст и передавать полученные таким образом копии Лейле, но у нее не хватило смелости даже на это. Прошел чуть ли не год, прежде чем Лейла узнала, что происходит: вышло так, что она совершенно случайно оказалась одна в квартире Марины, когда туда доставили одну из моих телеграмм, и, поскольку у меня хватило ума ставить на каждой порядковый номер, она, увидев, что это уже девятое по счету послание, тут же поняла мой замысел. Это была первая весточка от меня, которую получила она за последние двенадцать месяцев.
Впоследствии я узнал, что КГБ допрашивал чуть ли не всех, знавших меня, включая и тех, с кем связывало меня лишь мимолетное знакомство. Лейлу, Марину, Арифа и Катю задержали и, перепуганных насмерть, доставили в главный следственный отдел в Лефортовской тюрьме. Точно так же подверглись допросу и многие сотрудники КГБ, в том числе и те, кого выслали из Лондона. Одним из них был Мишустин, который всегда считал меня чуждым элементом. Не оставили в покое и Любимова, хотя он давно уже был уволен со службы. Конечно же ни один из них не был ни в чем виноват, так что им нечего было бояться, но это не спасло их от стресса, который испытали они, когда их трясли неизвестно за что.
Между тем в Первом главном управлении велось параллельное расследование, но практически единственным, кто был понижен в должности, оказался мой старый друг и коллега Николай Грибин. Две же ключевые фигуры во всем этом деле, занимавшие довольно высокие посты, — Грушко и Геннадий Титов, — что называется, вышли сухими их воды. Более того, они удостоились чести стать самыми верными сподвижниками Крючкова, бывшего в то время начальником Первого главного управления.
В ноябре 1985 года военный трибунал вынес мне in absentia, то есть заочно, смертный приговор с конфискацией всего принадлежащего мне имущества. Наиболее ценным трофеем КГБ стала машина — предмет вожделений каждого «хомо советикус», так что неудивительно, что кто-то из судебных исполнителей положил на нее глаз и тут же прибрал ее к рукам. Но как только посланная к нам на квартиру команда приступила к конфискации, она была внезапно отменена. Как я думаю, потому что КГБ вновь вознамерился пытаться заставить меня, в конце концов, покинуть «вражескую территорию» и вернуться на родину. Используя в качестве приманки Лейлу с детьми, которые оказались фактически на положении заложников, руководство КГБ рассудило, и вполне резонно, что если у нас отберут квартиру, то мои домочадцы вряд ли станут сотрудничать с ним. В результате наше имущество было возвращено, за исключением машины, которую новый ее владелец — читайте: «вор» — уже успел вдребезги разбить. Это привело Лейлу в ярость: она не желала терять машину и, пытаясь вернуть хотя бы то, что от нее осталось, обратилась в суд. Впрочем, от того, что дело и впрямь возбудили, никакого проку ей не было: рассмотрению жалобы о хищении машины, начатому в 1987 году, до сих пор не видно конца, а ведь сейчас, когда я пишу эти строки, — уже осень 1994 года.