Изменить стиль страницы

А мне какой интерес в этих песнях? Вот поле — дело другое. Там широко, просторно. Мы с Пенчо встречаемся — и айда! Перед нами Марица. Как тут не поддаться искушению? Раздеваемся и ныряем в студеную воду. Вдруг сердце от холода останавливается, пробирает дрожь! Или провалишься в глубокую яму, теряешь равновесие, зовешь на помощь. Пенчо спешит подать руку. Фыркаешь, изо рта течет вода… Вот увидала бы мать, прямо в обморок бы упала. Разве мало опасностей на нашем пути? Тут вывихнешь ногу, там собака разорвет тебе штаны… Мать ничего подобного не подозревает и потому спокойна…

Я редко остаюсь дома. Поздние груши уже поспели. Разве можно их пропустить — протягивай руку и рви! А вот сейчас пришел старик Мерджан, начал рассказывать сказку, которую я столько раз слышал от матери: о трех братьях и их приключениях "на нижней земле". Как младший брат спас от гадюки орла, и тот в благодарность перенес братьев одного за другим "на верхнюю землю". Отец записывал сказку слово в слово, но я ее знал, и мне было неинтересно. И зачем приглашать людей — разве я не мог продиктовать ее? Вот когда тетя Карамфилка запела, мы с Пенчо заслушались, песня нам понравилась. Сама мелодия, печальная, протяжная, казалась нам упоительной. Голос тети Карамфилки лился тихо, ровно, грустно вибрировал и словно растворялся в вечернем сумраке, мягкий и задушевный. А такие песни, где говорится про любовь или где ссорятся парень с девушкой, нам не нравились, мы их не понимали. Но были песни о турках-янычарах, турках-насильниках, о предводителях гайдуцких отрядов. Какая жизнь была в то время! Тяжелая рабская жизнь. А теперь смотри, какие турки добрые люди. Например, наш сосед Мирза. Ночью он отправляется в Пловдив и утром приносит оттуда моему отцу лекарства. И скажешь, это из корысти? Нет, от душевной доброты. А кто же заставлял их тогда злодействовать? Отец говорит: деспотическая власть.

Тетя Карамфилка спела еще несколько песен. Отец все так же воодушевленно их записывал. Кашлял, задыхался и записывал…

Однажды он получил из города письмо, в котором ему сообщали, что народные песни, сказки и пословицы напечатаны в последнем томе сборника народного творчества. Отец покраснел, глаза у него засияли. В письме добавлялось: в самые ближайшие дни ему будет выслан за эту работу гонорар — сто восемьдесят левов.

— Вот! — воскликнула радостно мать. — Как раз для Милко! Ему хватит на целый год.

Отец косо посмотрел на нее, и этот взгляд означал: дура, она просто не знает, что говорит! Он, видимо, сожалел, что прочел ей письмо. Ишь ты, все остальное пропустила мимо ушей, а в деньги сразу вцепилась.

— А дальше? — оборвал ее отец. — Ведь это не месяц, не два, это восемь лет. Потом что будем делать?

— Ну что… — задумалась она. — Поищем средства. Владко подрос, начнет мне помогать. И я буду работать… — Она старалась говорить убедительно, но запнулась и покраснела.

Нахмурив свои густые брови, отец молчал.

— Будешь работать, — начал он иронически. — Много ты наработала.

И себе под нос пробормотал несколько слов, едких и обидных для матери, хуже пощечины. Будто она дармоедка в доме, и ничего больше. Умеет только рожать детей, о которых потом заботятся соседки. Что она воображает? И что она знает о жизни? Люди, видите ли, учат сыновей в городе! Хорошо, учат, но посмотрим, кто эти люди. Крестный дядя Марин, Тодор Гинев… Богачи, о чем им думать?.. А я? С одним учительским жалованьем — не знаешь, какую дыру раньше латать. Я не отправлю сына в город голодать и холодать, чтобы он в конце концов начал харкать кровью… Не хочу поступать необдуманно.

Мать вытерла глаза нижним краем фартука.

Мне стало грустно за нее. Как он мог так тяжко и несправедливо обижать ее? Дармоедка… От темна до темна она работает и в доме и во дворе… Правда, в ней нет расторопности, общительности, но разве можно так ее оскорблять?

Я выбежал в сад и зашагал по узким тропинкам. Потом лёг на сухую, пожелтевшую траву. Во рту был горький осадок, перед глазами вертелись темные круги. За что, за что он оскорбил мать? Почему он, знающий жизнь, не продвинулся дальше простого учителя? Кроме того, пусть дядя Марии богат, но какое же богатство у бабки Мерджанки…

В саду было прохладно. Через открытое окно я слушал голоса родителей, но уже спокойные, примиренные.

День был солнечный и теплый. Сквозь поредевшую листву сияло синее небо, вековые тополя возвышались в глубине двора, на них перепархивали воробьи, летали вороны.

"Убегу! — мелькнула у меня дерзкая мысль. — Найдутся добрые люди, примут меня на работу. В городе пойду к Христоско, он меня устроит. Здесь оставаться невозможно". Но тут в голове у меня потянулись вереницей пугающие мысли о дождливых осенних днях, о холодном балканском ветре, о зимних метелях. А без денег куда я денусь в городе? Думаю, думаю — то решаюсь бежать из дому, то колеблюсь…

Смотрю на муравейник у моих ног. Сотни муравьев торопятся взад и вперед, как будто каждый из них выполняет строго определенную задачу. Только я сижу тут безо всякой цели.

Отец с матерью продолжали разговаривать. Голос отца звучал как труба, а мать говорила тихо, задушевно. Он настаивал на своем, но что говорила мать, я не слышал. И что она, не зная жизни, могла предложить? Потом они замолчали, и я решил, что и на этот раз они не пришли к соглашению. На меня нахлынули еще более мрачные мысли.

Вдруг мать весело меня окликнула:

— Милко! Ты где?

Я вскочил как ужаленный и встал перед террасой.

— Что случилось, мама? — испуганно спросил я.

— Приготовься, завтра поедешь в город, — сказала она уже спокойным голосом.

— В город? Зачем?

— Учиться, глупый.

Сердце у меня сильно забилось, и, должно быть, я от волнения покраснел, потому что она протянула сквозь дощатые перила руку и погладила меня по голове.

Она сказала ясно: в город, учиться.

Я схватил эту жесткую худую руку и поцеловал ее.

Десятая глава

Город и его обитатели

НОВЫЕ ТОВАРИЩИ

Город меня поразил. Высокие здания, магазины, витрины с самыми различными товарами… Оживленные улицы, большие мосты на реке, длинный ряд тополей вдоль берега. В первый же день я нашел школу, отыскал учителя Мимидичкова и передал ему письмо моего отца.

Он его сразу прочел, поднял брови и только теперь, вглядевшись в меня, сказал удивленно:

— Ого, как ты вытянулся! Прямо взрослый мужчина.

И, перебросив письмо с руки на руку, добродушно добавил:

— Отец пишет, чтоб я тебя где-нибудь устроил… Но где? Пока побудешь у меня дома. Потом посмотрим.

На другой же день он нашел мне комнатку у одной старой бездетной вдовы, зачислил меня в школу, и я уже сидел на парте в пятом классе "А". Рядом со мной — бледный тонкий мальчик в матроске, в коротких брюках и длинных носках. Называли его Панерче. Его отец, мелкий банковский чиновник, по утрам его приводил, а в обед заходил за ним. В первые же дни я заметил, что такая унизительная опека не нравится ученикам. Настоящее имя мальчика было Борис Пейчев. Когда же его называли Панерче, он обижался и лез с кулаками. Но был он слабенький, и чаще всего ему же и влетало. По другую сторону от меня сидел Никола Козлев, по прозвищу Козел. Здесь у всех были прозвища, связанные или с именем, или с характером.

Как быстро течет время! В селе оно ползло черепахой — едва-едва, стояло неподвижно, как топкие болота возле Сушицы. Здесь оно мчится, словно горный поток.

Однажды утром я встретил Черныша, идущего на работу на табачный склад. Коротко остриженный, в поношенных, но аккуратно заштопанных брюках, босой, в одной рубашке, он выглядел совсем взрослым и гордился, что сам зарабатывает себе на хлеб.

Мы стали часто встречаться. Все еще озлобленный и сердитый на весь мир, со мной он любил разговаривать, посвящать меня в свои планы. А они у него были всегда странные, рискованные, связанные с каким-нибудь приключением.