Изменить стиль страницы

Едва открыв глаза, я увидел бледное лицо матери. Наклонившись надо мной, она старалась осторожно меня укрыть. Заметив, что я проснулся, она грустно улыбнулась, погладила меня по голове и отошла.

На меня нахлынули воспоминания о недавних событиях. Встреча с полицией, стрельба, вопли женщин… Мчащиеся по полям и стерне повозки, извилистые дороги, желтая кукуруза… Ожидание перед околийским управлением.

Потом появление отца, небритого, осунувшегося от бессонной ночи, с темными кругами под глазами.

В памяти живо возникло то ночное путешествие.

Я вспомнил, как мы пошли пешком самой прямой дорогой — через Текию.

На поле опускалась ночь, и навстречу нам одна за другой всходили звезды. Сперва самые крупные, потом другие, помельче, бесчисленное множество.

Накинув на плечи старое поношенное пальто, отец шел молча. Я чувствовал, что в голове у него роятся мысли, неизвестные мне, по важные и значительные. Может быть, он размышлял о том, что произошло, таил в себе гнев и не имел охоты разговаривать.

Я шел рядом, приноравливаясь к его большим шагам. Время от времени он останавливался, чтобы отдохнуть.

Я рассказал ему, как произошла встреча с полицией по дороге в Избеглий. Возможно, мы шли теперь по тем самым местам… В темноте виднелись только силуэты встречных холмов с высокими ореховыми деревьями и тополями вдоль дороги.

Потом мы замолкли, В воздухе носились летучие мыши. От Родоп повеяло холодом.

Вдруг отец неожиданно спросил:

— А чем ты рассчитываешь заняться?

Этот вопрос меня смутил. Кому лучше знать о моем будущем, мне или ему? Я буду делать то, что он скажет. Если понадобится, возьмусь за какое-нибудь ремесло или буду пасти коров.

Но я ответил:

— Хочу учиться!

Он покачал головой.

— Легко сказать. Но как? Откуда взять деньги?

Вечный вопрос! Раньше, до болезни, он был другим человеком, более решительным. Не был таким подавленным, не так боялся за завтрашний день.

Как сейчас, вижу его темное непроницаемое лицо.

— Отец твой, — промолвил он, как мне показалось, со злобой, — с десяти лет начал работать. И учился самоучкой. А ты! Маменькин сынок!

Я замолчал. Что можно было на это ответить? И он мучился, как я. Значит, и мне судьба мучиться.

Где-то подала голос ночная птица. Мы опять остановились отдохнуть.

— Ох, — вздохнул он, садясь на траву. — Думаю, думаю и не знаю, что придумать. Такая большая семья выросла — не по силам.

И мы снова молча двинулись дальше.

Сухая текийская степь осталась позади. Сказочно светил ущербный месяц.

Дорога извивалась между виноградниками и невысокими вербами. Как сейчас, слышу я журчанье ручьев, которые бежали поить сады и рисовые поля.

БЕДНОСТЬ

С тех пор как уехали мои товарищи, мир для меня опустел.

Солнце словно потонуло в какой-то мгле, время остановилось.

Неужели отец оставит меня недоучкой? Ведь он уговаривал даже самых бедных родителей отправлять детей в город учиться, чтобы они "стали людьми"… А мне разве не надо стать человеком? Хотя было ясно, что выхода нет, в сердце я затаил горькую обиду.

Отец погрузился в свои школьные дела и уже не спрашивал, чем я собираюсь заниматься. После обеда он торопился уйти и возвращался поздно вечером. С матерью он был как-то странно молчалив, она ему отвечала тем же. Оба боялись поднять на меня глаза, или, скорее, я избегал их взглядов… Все думали об одном и том же, но никто не решался выразить этого вслух… Сын учителя — и вдруг не поедет в город продолжать учение… Для нас троих эта мысль была тяжела и горька. А завтра все село будет спрашивать: как? почему?

Я обходил места, где мы бродили с Тошо, с Пенчо. Но уже ничего интересного в них не находил. На гумнах еще работали. Над полем висело постоянное облако пыли, белела стерня, солнце накаляло сухую землю.

Бессмысленность жизни — вот что грызло меня как червь. Впору было броситься с минарета вниз на камни… Отец, конечно, не станет долго меня оплакивать, но мать… Передо мной возник образ тети Карамфилки, Кирчо. Ведь мы совсем его забыли. Таковая участь умерших! Все их забывают!

Потом вдруг мной овладевала решимость, я чувствовал себя бодрым и волевым, в голове роились мысли о работе. А что ж такого? Почему бы, например, мне не поступить продавцом в книжную лавку Стояна Перелингова, приятеля моего отца, чтобы одновременно учиться? Некоторые ребята пробовали, и у них получалось.

Дни казались мне бесконечно длинными, а раньше я не замечал, когда светает, когда темнеет.

Как-то под вечер я встретил возвращавшегося из кирпичной мастерской Черныша. Он похвалился, что уезжает в город работать на табачном складе. Это меня подстегнуло еще больше. Черныш не знал, вероятно, что другие ребята уже уехали, а я остаюсь, потому что у моего отца нет средств меня содержать. Значит, и Черныш, самый никудышный ученик, будет жить в городе. А я?

— Как там дядя Киряк? — спросил я небрежно, чтобы скрыть свои мысли.

— Ну его! — засмеялся Черныш. — Надоел старый хрыч, ругается целый день!

Я совсем забыл про старика и его саман.

Я пошел к дому, и мне хотелось, чтобы этот путь никогда не кончался. Мучительно видеть тайное страдание матери и косые взгляды отца, который, вероятно, считает меня обузой в семье.

А дома, наоборот, было весело. Владко делал гимнастические упражнения — вставал на руки и ходил, подняв ноги вверх, все время радостно восклицая:

— Мама, папа, смотрите!

Мать улыбалась, по при взгляде на меня улыбка ее таяла, а в глазах вспыхивала грусть.

— Иди, — сказала она мне тихо, — в кухне я оставила тебе ужин.

Рано утром я был на Харманбаире. Дядя Киряк, в старом поношенном тулупчике, сидел на куче высушенного самана, курил трубку и дремал под лучами утреннего солнца. Увидя меня, он поморгал глазами, заложил ногу на ногу, выпустил изо рта дым и сказал как ни в чем не бывало:

— Ты где пропадаешь?

— Некогда было…

— Отец что делает?

— Ничего… записывает ребят… такая у него работа…

— А ты… Не едешь в город? — затронул он мое больное место.

— Может быть, поеду… посмотрим… — ответил я уклончиво.

Я вертелся около него, надеясь, что он заговорит насчет работы. Оглядывал мастерскую, где два человека готовили смесь, а двое других укладывали ее в формы, по тут дядя Киряк замолчал, и я не знал, что делать, как ему сказать, зачем я пришел. Черныш подмигнул мне как заговорщик, потом хлопнул в ладоши — дескать, надо действовать смелее. В это время дядя Киряк промолвил:

— Ты, Милко, переноси и укладывай высохший саман…

Я с ожесточением принялся за работу. Ведь и отец в моем возрасте носил кирпичи на третий этаж — вот так, уложенные на доске за спиной, — подымался, спускался, весь в поту. Шутка ли? Дело не в Эдисоне… Эдисон есть Эдисон, но если возьмешься за дело как настоящий мужчина…

Чем больше я думал, тем больше во мне зрела воля к победе.

Осень была сухая и пыльная. Солнце выжигало траву, на гумнах стаи воробьев рылись в соломе, разыскивая оставшиеся зерна, боролись за свою жизнь.

Время шло. Я по утрам, раньше, чем встанут наши, уходил на Харманбаир. Медленно, прихрамывая, появлялся дядя Киряк в пиджаке и бумажных штанах с поясом.

Он снимал баранью шапку, вытирал потное лицо и говорил удовлетворенно:

— Ну и времечко подвалило — красота… Не скажешь, что зима идет, а прямо будет весна…

Потом приходили другие рабочие, и последним — Черныш. Он всегда сразу же принимался за работу, как сознательный пролетарий, у которого нет ничего общего с хозяином. Дядя Киряк его презирал и часто ругал за то, что тот не смыслит дела. Черныш молчал, глядя в сторону и посвистывая, как будто это относилось не к нему. Другие два работника, тоже молодые парни, глядели на нас с любопытством, может быть, понимая, что мы тут случайные гости.

В полдень, далеко на дороге, показывалась Цонка, дочь дяди Киряка, с ведром и кувшином в руках. Она несла нам обед, и потому мы ждали ее с нетерпением. Ее белая косынка вырисовывалась все отчетливее на крутом склоне, потом Цонка выходила на ровное место, и скоро ее босые ноги уже мелькали в белой мягкой пыли.