Изменить стиль страницы

А он? Словно все это относилось не к нему, а к кому-то другому, — до того равнодушно было его лицо; только глаза медленно вращались, и трудно было понять — благодарят они или проклинают. На губах застыла улыбка, полуугодливая, полупрезрительная, будто говорившая: вот до какого состояния вы меня довели!

— Не слышу! — сказал он наконец и показал на уши.

— Ничего, ничего! — утешила его пожилая свояченица Дора безучастным тоном, насмехаясь про себя над этим новым, непредвиденным осложнением. — Пройдет! Ерунда!

А жена, склонившись над ним, дрожала от страха: вдруг он откроет рот, и весь так старательно скрываемый ужас их «семейного счастья», увенчанного сегодняшним празднеством, обнаружится во всей своей неприглядности. Это была оборотная сторона медали, интимная страница, которую не каждому разрешалось читать.

2

Все началось еще утром. Ничто так не бесило его, как беспорядок. Человек военный, он любил порядок, любил, чтобы все находилось на определенных местах. Нередко за нарушение порядка он до полусмерти избивал солдат. Если, например, ремень не затянут должным образом, или сапоги в праздник не начищены до блеска, или приветствие отдается не по уставу, кое-как, солдат вразумлялся следующим образом: сперва его оглушала оплеуха с левой стороны, потом, не успевал он опомниться, звенела вторая — с правой, затем опять — с левой и снова — с правой. Порядок, порядок, порядок! Взять хотя бы иголку — ерунда, мелочь, но именно поэтому нужно знать, где ее место, чтобы, если потребуется, найти сразу. И в этом доме, в его собственном доме, дарил хаос, будто здесь жили какие-то анархисты.

Сегодня он проснулся в дурном расположении духа: ему приснился скверный, отвратительный сон. Снилось ему, что он нанялся на работу в какую-то гостиницу, где должен мыть и натирать полы и давить клопов. И чем больше он давит, тем больше их вылезает. В конце концов из комнат повыскакивали люди в нижнем белье, нечесаные, с ввалившимися глазами, и набросились на него с кулаками и палками, — от этого он проснулся. Предстояло идти за покупками, еще ничего не было приготовлено, А сегодня его серебряная свадьба, гости уже приглашены и наверняка придут. Это сразу повергло его в тревожное состояние, злобное, час от часу нараставшее и разливавшееся по нервам, как отрава. И кто только выдумал эту серебряную свадьбу, это новое издевательство над его страданиями? Все эти люди, которых он искренне ненавидел, станут хлопать его по плечу, льстить ему, а он должен смотреть на них с улыбкой и делать вид, что очень доволен.

Он поискал чистые носки и не нашел. На его крик явилась жена и подала их ему. Она хлопотала наверху, в кухне, торопясь подогреть воду для мытья.

— Остается только взять да спалить этот дом, — проворчал он. — Все вверх ногами.

Не обращая внимания на его брюзжанье, к которому она давно привыкла, жена опять ушла наверх. И снова раздался его крик, и она снова вернулась: на этот раз недовольство вызвали нечищеные ботинки.

И странно: чем больше добивался он порядка, тем меньше его было в доме, словно злой дух противодействовал ему во всем. Ни платяной щетки, ни запонок для воротничка, ни ножниц для ногтей — ничего не найдешь на месте. И он ежеминутно звал жену; она спускалась и подавала ему каждую из этих вещей, которые, к удивлению, почти всегда оказывались у него под рукой. Затем началось мытье головы. Оно продолжалось около часу, сопровождаемое замечаниями, убийственными укорами, оханьем и грубой казарменной руганью. И так повторялось каждую неделю, и всегда на один манер: вода или чересчур горяча, или слишком холодна, мыло попадает в глаза, а поливают так, будто издеваются над ним…

— Олухи несчастные, — ворчал он, не заботясь о том, слушают его или нет, и зачастую его высказывания превращались в монологи. — Безрукие! На двух ослов солому не разделят. Тьфу! Никакого сознания, братец, ну просто идиоты…

— Ну, ну, — говорила жена, — хватит тебе брюзжать, знаешь ведь, что никто тебя не слушает…

На его физиономии застыло мученическое выражение обреченной жертвы. Наконец он оделся, и тогда началась главная церемония. Началось омоложение этой героической головы. Маленькими ножничками жена должна была подстричь ему брови и виски, где сохранились еще остатки волос, уничтожить каждый седой волосок — терпеливо, педантично, как художник, который пишет по заказу и должен сделать свое произведение красивее натуры. Это длилось особенно долго, потому что, вооруженный двумя зеркалами, он указывал, где нужно подравнять, где растет предательский волосок; процедура сопровождалась обычными грубостями и нелепыми упреками. И когда наконец он сказал «довольно» и жена его выпрямилась, на лбу у нее блестели капли пота. Лицо ее выражало усталость, возмущение, ненависть. И главное — что терпение ее иссякает. Но надо было, чтоб чаша переполнилась, — лишь тогда, выйдя из себя, она протестовала. Все же она делала это очень редко. Вот и сейчас она в любую минуту готова была вскипеть: время шло, а он еще не отправился за продуктами. Он и виду не показывал, что думает об этом, хотя она каждые десять минут напоминала ему. Порядок, за который он вел настоящую войну, был порядком лишь в мелочах: он не замечал, что, заботясь только о себе, нарушал общий порядок в доме. С другой стороны, отнимая у жены и дочерей время, чтобы проповедовать им философию порядка, он еще увеличивал беспорядок. Он словно не понимал, что всякая работа по дому в это время стоит, а если и понимал, то обвинял в этом кого угодно, только не себя. Он всегда был абсолютно прав, не терпел, чтобы ему перечили, — это было наследством казармы. Старшую дочь он невзлюбил за то, что своими возражениями она часто припирала его к стенке, и он спасался, лишь пользуясь родительским авторитетом.

3

Так повторялось изо дня в день, особенно по праздникам: ничего не приготовлено заранее, все делалось в последнюю минуту, но устоявшиеся его привычки нельзя было нарушать. Когда сегодня утром, собираясь уходить, он стал искать воротничок и не нашел, это подлило масла в огонь. Воротничка свежевыглаженного действительно не оказалось, — белье только еще собирались гладить, а он во что бы то ни стало желал надеть свежий воротничок.

— Э-эх, ну и растяпы, э-эх! — кричал он. — Готовы погубить человека, со свету сжить!

На его филиппики никто не отвечал, и он повышал голос, этим как бы подогревая себя, обмакивал слова в отраву, чтобы достичь желанного эффекта: ранить, заклеймить.

Он находил, что авторитет его подорван. Он, командовавший батальоном в бою, управляющий волей и сознанием тысяч людей, чувствовал себя безоружным перед двумя женщинами, двумя презренными юбками, которые ни во что его не ставили. Не он же вдруг переменился и стал никуда не годен! Он прекрасно видел, что отношение к нему вне дома оставалось прежним: его уважали, как и раньше, прислушивались к его словам, к его советам и, по-видимому, считали их разумными, спасительными. «Господин полковник» — так обращались к нему. Только дома не хотели ни в чем признавать его авторитета, только здесь пренебрегали его мнением, и не просто пренебрегали, а делали наперекор, и потому, разумеется, все здесь было в таком возмутительном беспорядке.

— Посмотрите на них, — продолжал он свой злобный монолог. — Слоняются, как вареные, ступают, словно по стеклу. Э-эх, ну и идиоты! Говоришь, говоришь, да что толку.

И начиналась новая глава.

Время шло, и в нем все сильнее росло упорное стремление убедить их в том, что они ничтожества, безмозглые дармоеды и, главное, что они заключили союз с целью избавиться от него, от него, который желает только научить их порядку, воспитать их. Это воспитание не нравилось жене потому, что она считала его запоздалым и никчемным, а больше всего потому, что оно весьма походило на насилие.

Жена была убеждена, что «порядок» возможен лишь у богатых; там он устанавливается сам собой и никто о нем не думает. А при бедности, в которой жили они, ни о каком порядке не могло быть и речи. Дом был пуст; всю жизнь одна забота — свести концы с концами.