Изменить стиль страницы

Свежесть утра, пение жаворонков, благоухание цветов, далекая синева на западе и пурпурный океан на востоке — все это ликует надо мной, словно многозвучный нескончаемый гимн жизни.

Первое, что удивляет меня, — это необычное оживление на шоссе. Снизу, со стороны Брегалницы, несутся повозки, толпится испуганная человеческая масса. Там что-то происходит, что именно — я понять не могу, да и желания особого не имею. Громыхание повозок, торопливый, отрывистый говор множества людей сливаются над шоссе в сплошной гул. Это отступление, бегство. Люди внизу залегают, открывают огонь. За рекой откликается орудие; над колонной разрывается шрапнель; продолжая отстреливаться, солдаты постепенно отходят к окопам, которые мы рыли неделю тому назад. Их змеевидная линия пересекает шоссе и вьется по склонам холмов.

Ясно, что эти, в окопах, — наши; но и те, что стреляют по ним, тоже наши. Что же происходит?

Под беспредельно высоким небом люди выглядят букашками, муравьями, катящими пшеничное зерно.

Стрельба умолкает, и окопы начинают заполняться солдатами. К полудню отступление становится общим. Скоро противник продвинется вперед по пятам отступающих, и его артиллерия начнет бить по тем самым кустам, в которых лежу я.

Нужно, нужно сделать что-то, найти какой-то путь к спасению! Земля все еще сырая, трава — мокрая от дождя. Рядом лежат ранец и винтовка Стаматко. Это наводит меня на мысль, что нужно выползти на шоссе. А вдруг найдется добрый человек и поможет мне добраться до лазарета! Почему бы не попытаться? Ведь голос ясно говорил: ты не умрешь. Я не суеверен, не верю в духов, но, возможно, то был голос инстинкта, который никогда не обманывает.

Я выползаю из своего убежища между винтовкой и ранцем, как змея из кожи.

Напряжение, которое я делаю, кажется мне таким огромным, словно я поднимаю на плечах целый вагон или сдвигаю мельничный жернов. У шоссе стоит одинокое дерево: это дикая груша; я различаю зеленые, еще мелкие плоды, — надо добраться до нее, чтобы сесть под ее сенью в ожидании помощи.

После первой попытки долго отдыхаю, собственно, отдыхает мое тело, бессильное двинуться дальше.

Второй этап — это куст, что впереди меня, похожий на борзую, присевшую на задние лапы. Я передвигаюсь медленно, как улитка, как раненый зверь, ползущий к своему логову.

Острое зловоние ударяет мне в нос, нестерпимое зловоние трупа. Да, да, то же самое ждет и меня, — мелькает в голове. Сквозь кусты виднеются серая шинель, ранец, подошва сапога, часть фуражки. Этот уже не борется со смертью, она безжалостно растоптала его и ушла. Вот и лицо его — синевато-землистое, обросшее щетиной, оно ужасно: разинутый рот, остановившиеся глаза, широко открытые, словно никак не могут наглядеться на высокое лазурное небо…

Подальше от подобного соседства! Я еще не дошел до такого состояния, я еще способен мыслить и наблюдать.

Сворачиваю в сторону; я готов ползти дальше, лишь бы обойти несчастного покойника, жертву на алтарь отечества, которое запишет имя его на какой-нибудь мемориальной доске посреди деревенской площади. Грядущим поколениям нужен пример для подражания! Деревенские куры будут рыться в земле над ним, в то время как его останки будут гнить в этом чужом краю, под этим безучастным небом…

Приближаются трое солдат. Оживленно беседуя и оглядываясь по сторонам, они скрываются в кустах. Их отрывистый разговор долетает до моего слуха. Он кажется мне странным, непривычным, несколько вольным.

— Я говорю командиру полка: "Что это у нас за правители? Мы даем им в руки победу, а они даже мира заключить не могут. Мы тут воюем, жрем вареную кукурузу, душа из нас, как говорится, прет вон, а они там гарцуют себе на конях и хоть бы что? Ходят слухи, румыны оккупировали Северную Болгарию[18]. Верно ли это? Мы хотим знать".

Голос на миг умолкает. Затем вновь продолжает, звеня от возбуждения:

— Полковник уставился на меня, сжал кулаки, "Унтер-офицер Антон Дишков! — кричит. — Прекратить разговор с начальством в таком тоне, не то придется твоей матери слезы лить, так ее и разэтак!.." — "Она, говорю, господин полковник, и так уже плачет от мамалыжнп-ков, что расположились у нас в домах и распоряжаются нашими женами!" — "Ты, отвечает, говори, да не заговаривайся, военные суды еще не отменены!" Да и двинулся на меня. "Как стоишь?! Смирно!" Встаю смирно. "Взять на караул!" Беру на караул. "За пятьсот лет[19] шевелить мозгами не научился — и сейчас не выучишься". И давай стукать эфесом сабли по лицу мне, по голове, будто по-отечески, в назидание… да так, что у меня в глазах потемнело…

Голос умолк. Кто эти люди? Затыкаю уши, чтобы не слышать, но история бунта, ярость этих голодных, обманутых людей, забывших присягу и долг свой, вливается в мои уши расплавленным свинцом.

Вдруг тот же голос произнес:

— Да здесь что-то смердит…

Другой откликнулся:

— Труп какой-нибудь, должно быть. А ну, пойдем-ка лучше отсюда!

Они поднялись и направились в сторону шоссе. Один из конных разъездов нагнал их и после короткого разговора повел наверх, вдоль линии окопов.

Как много времени прошло, а я прополз лишь с пол-сотни метров! Я уже могу подняться на колени, хотя голова кружится. Время за полдень, солнце давно перевалило зенит, а я ползу, как червь, с единственным намерением — выбраться из ямы, уйти от лап смерти… Груша уже близко и кажется вдвое выше, чем прежде. В моих усилиях значительная доля инерции, инстинкта, — разумом я уже вычеркнул себя из списка живых; инстинкт, властный зов жизненной силы доносится до меня еле слышно, будто звон далекого колокола:

— Нет, нет, ты не умрешь…

Вечереет; в теплом летнем воздухе раздается редкая стрельба. Это первые неприятельские аванпосты. Наверно, подтягивается понемногу и артиллерия, которая, может быть, уже этой ночью откроет огонь по нашим новым позициям. По суматохе и спешке, с какой собираются в тыл обозы, я понимаю, что положение крайне усложнилось.

Вот я и на шоссе. Сижу на бугорке под грушей и жду. Мимо проезжают грузовики и повозки; спускаются сумерки; боюсь, что и эту ночь мне придется провести в борьбе со смертью, которая все еще держит меня в своих когтях.

Окружающий меня пейзаж меняется с каждым мгновением. Безрадостный, он принимает различные формы в зависимости от света и теней, которые падают на него. Низкий кустарник сливается с обрывами и скалами; вечер, как кистью, окрашивает все в серый цвет.

Открываю то один, то другой глаз; смотреть сразу обоими не могу: кажется, что скалы валятся одна на другую, а небо кренится так, будто вот-вот придавит меня. Я весь разбит, тело отказывается повиноваться.

— Что с тобой, браток? Ранен, что ли?

Не могу прийти в себя. Ко мне ли это относится? Пара темно-серых коней грызет удила, а с повозки смотрит на меня добродушное солдатское лицо, круглое, опаленное солнцем. Что ему от меня нужно? Зачем он спрашивает?

Я молча указываю на раненую ногу.

— Давай садись, подвезу тебя в лазарет.

Делаю нечеловеческие усилия, чтобы встать; он медлит немного, затем соскакивает, помогает мне взобраться на повозку и усаживает на сиденье рядом с собой. Кони тут же трогаются.

— Ты из нашего полка — по погонам вижу. Где тебя ранило?

Боюсь отвечать. Со вчерашнего вечера не слышал своего голоса. Что из этого выйдет?

— На Калиманском…

Мой голос, слабый и измученный, едва дребезжит, как лопнувшая струна. Солдат, очевидно, видит в этом естественное следствие ранения и спокойно говорит.

— А, на Калиманском… Почему же ты до сих пор не в лазарете? Ну и порядки — не приведи господь.

Я гляжу на него, силясь улыбнуться. Мой спаситель — добродушный бронзоволицый человек с сивыми усами, бодрый на вид, свыкшийся с участью обозного, словно он и родился им.

— Не по нутру мне эти дела, — продолжает он. — Раз ты солдат, должен подчиняться. Без подчинения никак невозможно, уж поверь мне. Я из ополчения, в Софии служил и даже во дворце в карауле стоял. Разное бывает, но поднять руку на начальство, нет, этого я не понимаю.

вернуться

18

10 июля 1913 г. в войну против Болгарии вступила Румыния.

вернуться

19

За пять веков турецкого ига.