— От вашего сына, мамаша… вот, получайте…
Акации темнеют все больше. Решительно махнув рукой, я поворачиваюсь и шагаю к вокзалу.
У церкви святого Краля огромные толпы народа. Звонят в колокола. Торжественное настроение. Митинг, наверное, или манифестация по случаю заключения мира.
Нет — панихида по погибшим. Те, что спасли свои шкуры, молят бога упокоить души тех, кто уже лежит в земле. Один за другим прибывают министры, дипломаты, высшие чиновники, журналисты. Отдельной группой стоят генералы и другие воинские чины; они полны чувства собственного достоинства, недвижимы, словно изваяния.
Как много знакомых! Да ведь я знаю этих людей, видел не раз, слушал их речи о «братьях по ту сторону Рилы и Родопов»… Может, им по штату положено проповедовать патриотизм, самопожертвование — нужны, поди, и такие люди… Среди них немало молодых, крепких, атлетически сложенных, которые, однако, понятия не имеют, что такое ранец, ремень винтовки, снег, грязь, голод и вши… Нет, они не могут даже представить себе такого унижения, их деятельность куда важнее, и поэтому совесть у них спокойна, более того, они горды тем, что достойно выполнили свой долг.
Кто бы что ни говорил, а мир устроен отлично.
Оратор продолжает разглагольствовать своим тоненьким голоском, переходящим в фальцет:
— Да, опечаленные сограждане, настали дни великого горя. После стольких славных побед, удививших мир, нас заставляют вновь вернуться к старым границам. Люле-Бургас, Одрин, Чаталджа — эти, говоря словами народного поэта, «величественные даты», неужто останутся они лишь пустыми звуками? При одной мысли об этом кровь стынет в жилах… Наши герои, дорогие сыны народа, достойно исполнили свой долг…
Чувствую, как у меня по спине забегали мурашки, а к горлу подступил комок. Обращаюсь к незнакомому мне соседу:
— Что он мелет, эта дурья башка?..
Сосед поворачивает ко мне голову — сухую чиновничью голову с очками на носу — и в изумлении смотрит на меня:
— Ты… о ком это говоришь?
— Он не имеет права распространяться о долге…
— Почему? Нет, вы скажите — солдат, а что себе позволяет!..
Он произносит это громко, все вокруг в недоумении оборачиваются в мою сторону.
Я пячусь на несколько шагов назад, потом отхожу к колокольне. Здесь свободнее, и я могу присесть на камень.
Обстановка трагическая. Меня душит, жжет изнутри, что-то скользкое ползет по телу, какая-то грязь, помои… Стаматко, братец! Милан, славный парень! За вас молятся! Слышите ли вы? Захарий! О вас читают молитвы, произносят речи, оплакивают вас. Слышите ли вы?
Я вот-вот расплачусь, нервы мои не выдерживают. Такая женская чувствительность приводит меня в отчаяние — хочется быть твердым…
— Болваны! Болваны! Болваны!
Мой голос теряется в общем шуме; я замахиваюсь тростью и бью себя по голове — это уже серьезные, мужские удары:
— Идиот! Идиот! Идиот!
Окружающие смотрят на меня с любопытством и смеются. Городовой толкает меня в плечо:
— Слушай, парень, не собирай зря народ. Ступай своей дорогой.
Я прихожу в себя.
— Правильно, господин городовой, самое для меня лучшее — идти своей дорогой. Под силу ли одиночке переделать мир…
Он подхватывает меня под мышки и выводит из толпы.
Нет, я, несомненно, болен. Утомлен до изнеможения, а мне еще предстоит пешком тащиться до вокзала: нет денег на трамвай.
Кто-то кладет мне руку на плечо.
Изумленный, оборачиваюсь.
— А!
Антон. Тот самый, что «расквитался с войной». Оборванный, заросший, он идет неторопливым, но крупным шагом, увлекая меня за собой.
— Куда путь держишь?
— Известно куда — к себе в село.
— А не боишься?
— Кого?
— Властей.
— Ха-ха-ха! Да ты ослеп, что ли?
— Почему…
— Не читал, что амнистию объявили?
— Вот оно что… Тогда другое дело.
— И все же я заставил этих господ поволноваться.
— А те, твои ребята, смирились все-таки.
— Знаю. Я ведь с ними в одном поезде ехал.
— Да ну? Браво.
— Браво не браво, а так и есть. Сколько горя хватил я за эти десять месяцев — одному только мне известно. Неужто я им это прощу?!
Он угрожающе потряс кулаком и сокрушенно добавил:
— Большой город эта София… Все сюда стекается, все, что из народа выкачивают. Жаль.
— Чего жаль?
— Тут пожить — это я понимаю, тысяча удовольствий и на войну не ходить.
— Ба…
— Не ба, не ба-ба, а дело ясное. Тут, конечно, тоже воюют, ничего не скажешь, но только… с казной государственной. Я здесь со вчерашнего вечера, уж успели меня арестовать. Но я отвертелся. Ты куда, на вокзал?
— Да, только мне не поспеть за тобой.
— А я тороплюсь, братец. Нужно заскочить в село. Попрошу машиниста притормозить и спрыгну. Вот удивятся дома-то… может, и испугаются. Нет больше войны, кончилась.
Ах, этот Антон! Такой же беспечальный и самонадеянный. Да и везучий тоже.
Помолчав, он осведомился:
— А как твоя холера?
— Ослабел я очень. И аппетит страшенный.
— Вот это уж плохо — как ты с ним справишься, с аппетитом-то…
— Дома есть кому обо мне позаботиться. Могу и здесь остаться, у родителей одного покойного друга. Я уже написал своим, что жив-здоров, чтобы не тревожились.
— Поезжай лучше домой. Матушка твоя жива? Она тебя выходит.
Какой-то фаэтон проносится мимо и чуть не сбивает нас с ног.
— Эй, посторонись, скотина бессловесная!..
Антон бросился вперед, ухватился за поводья и остановил лошадей.
— Ты что мчишься, как по турецким могилам? Мы болгарские солдаты… Имей к нам уважение!..
— Слушай, отпусти, а то господин кмет ждет… вон молебен уже окончился. Ну!
И он замахнулся кнутом.
Антон помедлил немного и отпустил поводья.
— Я тебе такого кмета задам, попадись только мне в руки. Я научу тебя, гада проклятого…
Злоба душит Антона. Он протянул мне руку со словами:
— Прощай, братец. Тороплюсь. Если когда услышишь, что я болтаюсь на перекладине, не удивляйся.
Он ускорил шаг и исчез. Народу поубавилось, и я пошел по улице Марии-Луизы.
Надо, надо уезжать отсюда… Уже шесть вечера, а солнце все еще заливает город горячими волнами. На фасадах домов развеваются флаги, из окон выглядывают люди, падкие до зрелищ.
Ноги совсем отказываются служить мне. Еще один день напрасных скитаний… Как видишь, любезный, ничего не получилось из твоих маневров, ну-ка, возвращайся обратно в свою скорлупу.
Я чувствую приступ тошноты. Кружится голова. Около кафе «Македония» я бессильно опускаюсь на тротуар и прислоняюсь к афишной будке. Учреждения изрыгают потоки чиновников, которые текут вниз, к Ючбунару.
Много знакомых прошло мимо, но ни один не вгляделся повнимательнее, ни один не узнал меня. Впрочем, мою персону и нелегко приметить — остановившийся слева автомобиль несколько заслоняет меня.
Передохну минут десять — пятнадцать и двинусь дальше, к вокзалу. Одно происшествие, довольно странное, окончательно меня расстроило. Я не успел даже понять, как это произошло, не видел женщины, которая поравнялась со мной, а то, быть может, поступил бы иначе.
Вдруг она остановилась и, словно это было самым обычным делом, нагнулась и сунула мне в руку… монетку. Серебряную монетку в пятьдесят стотинок; монета скользнула у меня меж пальцев, покатилась и пропала под колесом машины.
У афишной будки собралась группа оборванных бедняков. Обсуждают манифест о заключении мира.
Кто-то монотонным голосом читает:
«Солдаты! В минуту, когда вы уже возвращались по домам, нас постигло новое несчастье…
Спровоцированные нашими бывшими союзниками, мы снова оказались втянутыми в тяжелую борьбу…
Истощенные и усталые, но не побежденные, мы вынуждены свернуть наши славные знамена до лучших времен…
Рассказывайте своим детям и внукам о доблести болгарского солдата и готовьте их к тому, чтобы в один из грядущих дней они оказались в силах завершить славное дело, начатое вами».