— А что… и он так же похудел? Боже мой, какой ужас!
— Да, он тоже… Мы были с ним в одной палате. Кровати стояли рядом. Сдружились. Несколько дней провели вместе. Но он не смог выдержать… Болезнь оказалась сильнее… До последнего вздоха он был в полном сознании. Вручил мне письмо и все о вас говорил… Хороший, прекрасный человек…
Мать уже не всхлипывала, охваченная воспоминаниями о сыне, но слезы непроизвольно струились из глаз, словно из какого-то неиссякаемого родника. Дочь продолжала рыдать, не вслушиваясь в наш разговор, а быть может, и слушала, но не могла остановить рыданий. Веки у нее покраснели, волосы растрепались…
Мать спросила, где могила Милана, я сказал, что на могиле есть надпись, что от Кюстендила туда часа три езды… Они тут же решили в самое ближайшее время навестить могилу и поставить ограду.
Старик вышел купить черного крепа, пшеницы и другие необходимые для панихиды вещи…
— А у тебя… есть у тебя дела в городе? — спросила меня старушка.
— Да нет… разве только зайти куда-нибудь в лазарет перевязать ногу.
— Ну, ничего, останешься у нас обедать… Ах, мальчик мой, как же мог ты так исхудать!..
И из глаз ее снова хлынули слезы.
— О, боже, боже, не могу поверить… Все мне чудится, что стукнет калитка, и он войдет… Нет, нет, я не могу поверить.
Как бы между прочим замечаю:
— Так горе переносится легче… Если бы я собственными руками не закрыл ему глаза, и я бы тоже не поверил… Такой прекрасный, честный юноша…
Принесли завтрак — чашку молока с хлебом.
— Покушай, ты так отощал…
— Нет, нет, спасибо, сударыня, не нужно… — отказываюсь я. — Не беспокойтесь… прошу вас…
— Да какое же беспокойство?.. Разве я могу иначе? Ведь ты друг Милана!
Я завтракаю.
Когда я все съел, она сказала:
— Иди, сынок, отдохни…
— Да нет, сударыня, зачем это…
Тем не менее я подчиняюсь и следую за ней в маленькую, аккуратно прибранную комнатку.
— Вот белье… Для него готовила… Надень, сынок, и поспи… Пообедаешь с нами… Гляжу на тебя, и мне как-то легче… Успеешь еще уехать… вечером… завтра, послезавтра, когда захочешь…
И со слезами на глазах выходит из комнаты.
Пара нижнего белья — это настоящее счастье, о котором я даже и мечтать не мог.
Снимаю с себя тряпье с чувством воскресшего Лазаря, сбросившего свой саван… И затем долго-долго не могу уснуть…
Как хорошо чувствую я себя после сна и сытного обеда! Старики просят остаться у них на два-три дня, чтобы послушать мои рассказы о Милане. А что еще я могу им рассказать? Больничная койка, вздохи, стоны, чай с лимонной кислотой, кошмары и, наконец, смерть!
…В городской больнице все чрезвычайно внимательны — да, эти, очевидно, иначе воспитаны, не чета нашим санитарам.
Рана в ноге почти зажила.
— Тебе повезло. Пуля, должно быть, задела ногу рикошетом? — спрашивает доктор.
— Не знаю, господин доктор. Но, видимо… раз кость не перебита…
— А как ты дотащил сюда эти остатки сапога?
Сапог на больной ноге разрезан ниже щиколотки.
— Ха-ха-ха, — добродушно хохочет доктор, и очки у него на носу подпрыгивают. Он оборачивается к сестрам и ассистенту: — Если б существовал медицинский музей, этот сапог следовало бы передать туда, как редкий экспонат.
Затем, подозрительно оглядев меня, спрашивает:
— Почему такой худой? Уж не болел ли?
— Да, холерой…
— Но сейчас ты здоров?
— Вещи мои продезинфицированы в Кюстендиле.
— Да, да… Холера — болезнь не страшная при правильном лечении. Она не передается по воздуху, необходима лишь чистота.
Сестры помогают мне обуться, они так нежны и внимательны, что я чувствую себя растроганным. Нервы мои распустились, как размотавшийся клубок. Не наделать бы глупостей — не расплакаться.
Выхожу на улицу.
Грубая, самодельная палка заменена тростью, подаренной мне матерью Милана. Она тоже не слишком изящна, но хоть удобна. Я ведь все еще прихрамываю.
Толпа прохожих оживленна, несмотря на ранний послеобеденный час. Утром, пока я спал, шел дождь, и сейчас воздух свежий.
Как часто прогуливался я здесь когда-то… Вот и высокие акации, но не могу заставить себя подойти к ним ближе. Поворачиваю назад, но потом опять возвращаюсь. Дохожу только до этого места — только до этого, не дальше. Там, впереди, — балкон, откуда мне бросали записки…
И вдруг — кровь застыла у меня в жилах, сердце остановилось — в дверях показались две девушки и направились в мою сторону. Свернуть бы куда-нибудь, но вблизи ни переулка, ни даже магазина. Сейчас она увидит меня, узнает, — может быть, это и к лучшему. Нужно следить за выражением ее лица, — мелькает у меня в голове. Взор ее скользит по противоположному тротуару, по акациям, затем останавливается на мне и… убегает в сторону… Она весела, обе девушки смеются и проходят мимо меня. Я провожаю их взглядом. Пройдя шагов двадцать, девушки оборачиваются, но ясно, что не я их интересую.
Она не узнала меня…
Мимо меня проносится знакомый.
— Эй, Янко, погоди, куда это ты так спешишь?
Янко останавливается и окидывает меня недоуменным взглядом.
— А… — произносит он, открыв рот от удивления. — Кого я вижу… Где ты так пострадал? Здравствуй.
Он трясет мне руку, неподдельно обрадованный тем, что я жив и здоров. Этот жизнерадостный парень — из нашей компании, мы вместе учились.
— Значит, герой… Браво, браво…
— Брось эти глупости, скажи лучше, что с друзьями? Где Миша?
— Кто, Котелок, что ли? Стал дипломатом.
— А Кирилл Сгурев?
— Заправляет на железной дороге.
— Смотри ты… А Станчо, помнишь его?
— Как не помнить… Военный следователь…
— Молодец парень… А ты, как твои дела?
— Я? Да ведь знаешь мою специальность… Служу в картографическом институте.
Он смущен. Не хочу приставать к нему с расспросами и подаю руку.
— Очень, очень рад, что вижу тебя в добром здравии. Надо будет как-нибудь опять собраться, попировать.
— Конечно, — отвечаю я. — Жизнь только начинается.
На бульваре «Царь-освободитель» так же людно, как в мирное время. Встречные улыбаются, приветствуют друг друга… Элегантные парочки, офицеры в аккуратно пригнанных мундирах, штатские… Словно война идет где-то в Африке — так ревниво оберегают эти люди свое спокойствие. Их не волнуют даже выкрики мальчишек-газетчиков:
— Мир заключен! Болгария сохраняет свои старые границы! Манифест о демобилизации!
Я медленно двигаюсь вместе с толпой — мне некуда спешить, да и нога не позволяет. Вид у меня странный, он вызывает недоумение. Меня оглядывают с неприязнью, словно желая сказать: «Это что еще за чучело, откуда взялось?» Быть может, кое у кого я вызываю даже досаду, — ведь я живое олицетворение их нечистой совести.
— Ах, пардон!
Молоденькая дамочка смотрит на меня виновато и с изумлением. Наскочив на меня, она на мгновение остановилась, чтобы принести свои извинения. Но, смерив меня взглядом с головы до пят, тут же отвернулась и быстро зашагала прочь со своим кавалером, отряхивая юбку и тряся рукой, словно торопясь избавиться от чего-то нечистого…
Знакомьте, знакомые — на каждом шагу. Но все будто сговорились не узнавать меня — проходят мимо, погруженные в свои думы. Почему, однако, их не мобилизовали? Ведь ни грыжи у них нет, ни чахотки. Все те же люди, которых я встречал раньше, — писатели, журналисты, чиновники, — все они выполняют здесь, наверное, важные секретные поручения, как тот мой приятель из картографического института… Кто знает? Не мое дело копаться в закулисной жизни других людей, но все это крайне меня изумляет. В памяти невольно возникают походы, сражения — и солдатский люд, бай Стоян, бай Марин, с их бессловесной покорностью…
— Эй, солдат, тебя зовут!
Останавливаюсь, оборачиваюсь. Передо мной высокий офицер с лихо закрученными усами. Он строго спрашивает: