Изменить стиль страницы

— Желчный пузырь проклятый… Никак не отпускает… Ох, болезни, болезни… А почему отец не пришел?

— Подойдет и он. Рука у него отчего-то распухла, я его по дороге в больнице оставил, пусть посмотрят…

— Ага! — сказала она сухо, как будто мало интересуясь и своим отцом, и его распухшей рукой.

А может быть, за этой сухостью крылись теплые, задушевные чувства?

— Милко, — обратилась ко мне затем мать, — поди встреть дедушку, на нашем доме нет номера, как бы старик не заблудился.

Я только этого и ждал. На улице, как призраки, мелькали в тумане редкие прохожие. Появлялись и исчезали. Мне показалось, что я стою уже долго, и я вернулся в дом:

— Нет его!

Дядя Вангел кротко возразил:

— Ничего, ничего. Придет. Погрейся и выйди опять.

Когда немного спустя я выглянул, туман был еще гуще. Какая-то заблудившаяся фигура остановилась и спросила:

— Не это Бахчованджийская улица?

Я узнал его по голосу. Дедушка Продан!

Мы вошли во двор. Поднялись по ступенькам.

Услышав шаги, мать отворила дверь из кухни и вышла в сени. Свет из отворенной двери падал на дедушку. А мать глядела на него, как будто сомневаясь, он ли это. И здесь она проявила ту же сдержанность, как и при встрече с дядей Вангелом.

— Ты, отец? — тихо сказала она, потом схватила его руку и поцеловала ее. Он в свою очередь прикоснулся щекой к щеке матери. Она усадила его на скамейку.

Дедушка снова оглядел ее, улыбнулся и сказал хриплым голосом:

— Смотри-ка! Ты, Бойка, хорошо выглядишь. Немножко похудела, но это не беда! Мы — жители гор, наш корень крепкий. Мы нелегко поддаемся курносой. Как дети? Здоровы?

Но он тотчас же пожалел, что задал этот вопрос, напомнивший о покойном Борко, и виновато закашлял.

— Отец, отец, ведь самый мой хороший ушел! Ушел, и я его больше никогда не увижу, — сказала мать и расплакалась.

Дедушка Продан ничего не ответил. Отвернувшись, он достал кисет с табаком и дрожащими пальцами начал крутить цигарку.

Мать перестала плакать, когда двое младших — Владко и Асенчо — один за другим пробрались в кухню и с любопытством уставились на гостей. Оба родились в Болгарии и только по слухам знали о нашем родном селе. Особенно их заинтересовал кожаный пояс дяди Вангела, за который был заткнут кинжал в черных костяных ножнах и кисет с табаком, кремнем и огнивом.

Какими они мне казались смешными и глупыми! Ну что они нашли интересного в этом поясе!

Дедушка Продан посадил одного мальчика на одно колено, другого на другое и начал их покачивать. Вместе с тем, избочившись, он засунул руку глубоко в задний карман шаровар и достал оттуда несколько мелких монет.

— На, это тебе, а это тебе! Купите себе халвы, бузы, — и он сунул им в руки деньги.

Тут заскрипело дощатое крыльцо, и вошел отец. Губы его раздвинулись в широкой улыбке.

— О-о-о-о! Добро пожаловать, добро пожаловать! — поздоровался он, одновременно глядя на детей. — Только ведь детям деньги давать не годится, дедушка Продан, а? Разбалуются…

Асенчо соскочил с дедушкиных колен и тотчас убежал, чтобы у него не отняли монеты. Владко с виноватым видом держал деньги в руке, ожидая, что отец прикажет вернуть их дедушке. Но отец мягко сказал:

— Ну, ладно, раз уж это вам дедушка дал, так и быть, возьмите!

Это была встреча мужчин — людей, которые знают, насколько трудна жизнь, знают, какая нужна крепкая спина и сильные руки, чтобы отражать все неожиданные удары!

— Ну, Бойка, давай угощать гостей! — громко воскликнул отец.

Мать, хотя была медлительна и непроворна, быстро собрала на стол. Мы расселись как попало в тесной кухне, потому что только тут было тепло. Отец грел руки около печки, потом обернулся к гостям:

— Ну, выкладывайте, что у вас нового?

Дедушка Продан стал рассказывать ему о своей трудной жизни у турок…

— За два пропуска я дал взятку — сто турецких лир. С грехом пополам добрались до Куклена, к нашим. Ведь раньше мы здесь работали на канале, строили мост, а полного расчета не получили, поэтому и пришли сюда…

Отец мой помолчал, о чем-то размышляя, потом сделал театральный жест и важно произнес:

— Строительная работа, отец, профессия благородная, благословенная богом… Ты даешь людям кров, спасаешь их от невзгод. Так я думал одно время.

— Нет, нет, Богдан, ты не прав, — прервав его, возразил дедушка Продан. — Ремесло у нас тяжелое, неблагодарное. Опять же и годы не те…

Отец даже покраснел, слова дедушки Продана его смутили. А старик добавил:

— Вот учение — другое дело: открывает человеку глаза.

Дядя Вангел, посмотрев на меня со своей мягкой доброй улыбкой, сказал:

— Будете учиться с нашим Николой, моим сынком.

Мать, которая до сих пор еще не присела за стол, вздохнула о облегчением и уверенно заявила:

— Так, так! Будут учиться… В люди выйдут…

Отец поглядел на нее иронически. Вероятно, подумал: наседка подала голос. Но не сказал ничего. Потом обернулся к дедушке Продану:

— А где вы работали все лето?

— Чинили старый мост у Бачковского монастыря. После этого строили школу в Широкой Лыке. Работы много было.

И ВСЕ ЖЕ… ОН БЫЛ ЧЕЛОВЕК

Странная вещь, я все чаще начинаю вглядываться в манеры и жесты моего отца и нахожу их напыщенными и неестественными, — может быть, по той простой причине, что я постоянно сравниваю его с другими людьми. Например — как он громогласно чихает! Словно стреляет из охотничьего ружья! Это казалось мне просто неприличным. Когда я собирался чихнуть, я закрывал себе рот, чтобы не получилось, как у него. Однажды Тошин отец, шагая с остеном в руке за телегой, неожиданно остановился, посмотрел на солнце, — потом как-то комично поморгал и чихнул. Чихнул так оглушительно, как будто Мирза расколол полено во дворе. Но это чиханье казалось естественным, потому что гармонировало с одеждой, шароварами, с остеном, телегой и волами, в то время как отец одевался по-европейски, и я считал, что он стоит выше других.

Привычка отца даже в самые жаркие дни расхаживать по саду в накинутом на плечи одеяле снижала его обычно мужественный облик и делала каким-то жалким. И то, что он всегда говорил громким голосом, тоже мне не нравилось: ведь он не с глухими разговаривает.

Его тронутое оспой лицо выглядело преувеличенно серьезным, и только время от времени на нем появлялась усмешка. Редкие усы и брови порыжели, порыжели и жесткие, как стерня, волосы. Стригся он коротко, по-солдатски. Его желтые, как янтарь, зубы дополняли картину. В книгах, которые я читал, люди были совсем другие.

Наши взаимоотношения переменились. Он перестал держать высокопарные речи против мировой несправедливости и требовать согласия и одобрения от других: «Не так ли?»

Я часто ему возражал, и он смотрел на меня с недоумением, как будто хотел сказать: откуда этот мальчишка научился таким вещам? Не то чтобы он был неправ — напротив, он критиковал жизнь, партии, правительство, Кобургскую династию, но все это с какой-то своей, личной точки зрения, ругал банкиров, ростовщиков, которые создавали дороговизну, в то время как жалованье оставалось мизерным, — одним словом, понимал в общих чертах недуги своего времени. Хотя восстание в Македонии было подавлено, он не терял надежды на ее освобождение. А если Македония будет свободной, говорил он, вся македонская эмиграция займет руководящие посты, в том числе и он сам, и тогда у него будет высокая должность… Его патриотизм, по моему детскому разумению, был не совсем бескорыстен, а политические взгляды довольно-таки туманны. Он называл дипломатию князя Фердинанда глупой и бездарной, потому что тот придерживался германской ориентации и относился враждебно к России, которая в один прекрасный день, назло Бисмарку и Англии, вернет Болгарию в границы Сан-Стефанского договора…

Когда он говорил, он вертел цепочку о ключом от своего письменного стола: накручивал ее на указательный палец слева направо и потом раскручивал обратно. Я запомнил эту его привычку с самого раннего детства. Он обычно так делал, когда сильно волновался. А видел ли я его спокойным? Почти ни разу.