— Да, это плохо… Начнется вражда, и до убийства дело может дойти… А одно убийство ведет за собой другое, и так далее… — Отец почесал затылок, прищурился и сказал: — Тьфу, и слушать не хочется! Мерзость!
Я смотрел на лицо Мирзы. Оно каждый миг меняло цвет, становилось то бледным, то багровым, то серым, как земля. Во время его невеселого рассказа у меня на языке вертелся один вопрос, который я боялся произнести, словно у меня в горле застрял комок. Несколько раз я пытался открыть рот, но что-то меня останавливало, какая-то непонятная сила. А между тем разговор продолжался, и я все не мог подстеречь момент, чтобы вступить в него…
— Может быть, и другие хотят вернуться? А, Мирза? — опередил меня отец.
— Хотят, учитель-эфенди, но как это сделать? Раз уж взялся за гуж…
Мирза слегка раскачивался из стороны в сторону, как человек, который старается решить для себя какой-то вопрос и не может. Тут вмешался я:
— А что стало с Джамиле? Привыкла она? — И у меня перехватило дух.
Мирза посмотрел на меня затуманенным, беспомощным, но добродушным взглядом, словно благодарил за вопрос, который, видимо, его взволновал.
— Да, действительно, что с ней стало? — спросил отец.
— С ней… горемыкой… — начал Мирза, но голос его прервался, он на миг замолчал, потом достал из-за пояса платок и вытер с лица пот или, скорее, не пот, а слезы… Он плакал!
Затем он с трудом продолжал:
— Несчастная Джамиле… ведь ты знаешь, учитель-эфенди, она сестры моей дочка. Ангел в человеческом образе! Помнишь, как она плакала, бедняжка, не хотела уезжать… Аллах ей внушал упорство… Ох, должно быть, человеческое безрассудство сильнее небесной милости…
Он опять вытер слезы.
— Ну, что же с ней стало? Говори! — нетерпеливо настаивал отец.
— Как рассказывает зять… В первые же дни в Эдирне какой-то торговец взял ее в услужение… Потом увез ее в Стамбул и сплавил своему приятелю… Куда? Отец искал ее в Стамбуле, в Измире… Но разве найдешь иголку в стоге сена?.. Говорят, но только пусть это останется между нами…
Он показал глазами на меня — дескать, разговор не для моих ушей, — и я быстро выскочил в сад, но все же успел услышать его последние слова:
— Есть, знаешь, такие дома… проклятые аллахом… где человека ни во что ставят… Эх, Джамиле, Джамиле, был бы жив Мустафа, он на руках бы тебя носил!
Мирза, дрожа от волнения, встал. Встал и отец. На прощанье он сказал:
— Мирза, ты только помоги дочери вылечиться, а потом все пойдет своим чередом, одно за другим…
Сколько времени прошло с тех пор! Оно, как река, течет, и конца ему не видно. Вот и минарет совсем близко. Он вовсе не такой высокий, каким выглядел издали, я теперь ясно его вижу: полуразрушенный, в запустении…
Что делают годы! Река, которая течет по ту сторону мечети, подмыла фундамент, и стена рухнула. Так медленно, незаметно, как подбирается смерть, все приняло вид непоправимого разрушения. Увидел бы это Хюсеин-ходжа, кто знает, наверное, не одна слеза скатилась бы по его белой бороде. И где теперь проклинают свои дни переселенцы? Далеко от всего родного, на чужой, незнакомой земле. Все течет, и люди угасают, как дни, сегодня они есть, завтра их нет…
Воронок фыркает, весело машет хвостом, мечтает об овсе. Здесь все ему знакомо, каждое дерево, каждый камень. Вот залаяли собаки, они ему тоже знакомы. Там вершины тополей освещаются последними солнечными лучами. Воронок, милый Воронок, плохо на чужбине. А нам хорошо, мы здешние, мы одно целое с нашими родными местами.
Четырнадцатая глава
Прощание
На площади среди села стоят две запряженные буйволами телеги. Они нагружены домашним скарбом: здесь узлы с одеждой, столы, этажерки, печки, квашни, ящики с кастрюлями, мисками, тарелками… Всякое барахло, необходимое в каждом доме. Буйволы медленно жуют жвачку под палящим солнцем.
Мирза, положив руку на спину одного из буйволов и переминаясь с ноги на ногу, терпеливо ждет знака, чтобы двинуться в путь.
Кругом перекликаются, перебивая один другого, голоса:
— Вот лимонад, сладкий лимонад!
— Шербет! Стакан за одно яйцо!
— Тахан-халва! Тает во рту! Тает!
Дети глотают слюнки и спешат отдать с трудом выпрошенные дома красные яйца — за кусок халвы, за стакан шербета или лимонада.
Девушки и молодые женщины в новых платьях, повязанные цветными платками, с ожерельями на шее толпятся вокруг старой цыганки. Она смотрит на руку, и хотя знает почти всех девушек и женщин, тем не менее невинно спрашивает:
— Ты, моя милая, откуда? Из этого села?
Девушка смеется: ведь цыганка не раз приходила к ним в дом попрошайничать.
Но она радуется счастливому будущему, которое написано на ее руке. Гадалка знает девушку, как свои пять пальцев, и поэтому проливает целительный бальзам на самое ее больное место: замужество. Парень, которого она любит, скоро к ней посватается, она может быть спокойна…
Народ все прибывает. Некоторые идут семьями. Мужья в новых шароварах из черного сукна, более пожилые с четками в руках. Жены в расшитых канителью платьях, в пестрых платках, в высоких черных ботинках с резинками по бокам, в которые они обуваются только по большим праздникам и которые поэтому им страшно жмут. Здороваются, поздравляют друг друга:
— Христос воскрес! С праздником!
С двух высоких тополей, бросающих тень на большую часть площади, ветер сдувает на шапки и костюмы мягкий пух.
Перед лотком торговца Яко народу больше всего: здесь продаются иголки, яркие гребни, нитки разных цветов, пуговицы, бритвы, дешевые женские головные платки. Яко продает на деньги, но предпочитает яйца, отдает и за пшеницу и за кукурузу.
— Вот дешевый товар, господа! Подходите к Яко, он продает дешево!
Пока две нагруженные багажом телеги стоят на площади, толпа растет и волнуется.
За эти десять лет, в течение которых отец был здесь учителем, село словно зажило новой жизнью. Всю молодежь он выучил грамоте, выучились и многие взрослые крестьяне в вечерней школе, которую он открыл, за что получил от инспектора выговор за «самовольные действия». Поэтому крестьяне его любили и каждый раз в трудные минуты шли к нему за советом.
Более пожилые называли его по-старому «даскал» (учитель) и в это слово вкладывали какую-то особую нежность и интимность, словно обращались к старшему и все понимающему брату. Смиренно и медленно подходили, снимали шапки и даже на улице тихо поверяли ему свои нужды. Постепенно оживлялись, когда отец убеждал их защищать свои права, подавать в суд на сельских ростовщиков, не снижать цен на зерно. Дело в том, что крестьян, Завязнув по уши в долгах, обычно в панике продавали продукты своего производства раньше времени из боязни, как бы не упали цены. Отец им советовал не спешить, потому что пшеница теперь уже вывозится за границу, и торговцы-оптовики строят склады, закупают зерно и потом отправляют его в Австрию или Германию, дождавшись более высоких цен.
Девушки и юноши, которые учились у отца, называли его «учитель», здоровались с ним почтительно, но уже без стеснения — он сумел им внушить некоторое чувство собственного достоинства. Ведь они теперь знали больше своих отцов, и мир для них не ограничивался Харманбаиром. Они знали, какие есть на свете великие державы, какие моря и океаны, какие войны велись и ведутся между народами, за что они воюют, почему более сильные нападают на более слабых и покоряют их… Знали, что Земля не плоская и что она вертится вокруг солнца, а не солнце вокруг нее, как думали старики. И еще многое другое они знали и о земле, и о воздухе, и о звездах!
Когда отец показался на дороге около мечети, к нему подошли несколько пожилых крестьян в коротких пиджаках и шерстяных шароварах, стянутых у щиколоток и обшитых черным галуном.
Возможно ли? Учитель Богдан нас покидает, а мы об этом не знаем? Действительно, мало кому было известно, что отец переводится в город, на другую службу, и теперь все были поражены.