Изменить стиль страницы

В дрожащем свете фонаря лицо девушки казалось бледным, утомленным и равнодушным. Только глаза, заметив Илью, обрадовались ему и улыбнулись.

Пилипенко поздоровался:

— Добрый вечер, Наташа!

— Добрый вечер!

Чтобы не разрыдаться, девушка трудно улыбнулась, вздохнула, откинула назад косы.

Обращаясь к ней на «вы», Илья вежливо поинтересовался:

— Вас не зацепило? Сюда, кажется, здорово шарахнуло.

Она внезапно подумала, что ее могло убить. Не было бы этой встречи, этого волнующего ожидания. А вдруг завтра что-нибудь случится? Она невольно потянулась к нему. Он погасил фонарь, положил автомат и присел с ней рядом.

Ночь стояла необъятная, насыщенная тяжелым дыханием войны. Со станции звучно доносился шум и лязг движения. Изредка гремели взрывы. Безмятежные звезды холодно смотрели с высоты на побитую обезумевшую землю.

Илья обнял девушку за плечи, тихо и настойчиво спросил:

— Ждала?

— Ждала. Я с ума схожу, Илюша. Сама не знаю отчего…

От необычного волнения Илья потерял слова. Он закрыл ей рот поцелуем. Она схватила его голову обеими руками, прижала к своей груди, целовала в губы горячо и неумело, но когда почувствовала на груди его грубую ладонь, отпрянула.

— Зачем ты? Не смей прикасаться…

Листравой проходил мимо крылечка к себе в подвал и случайно услышал приглушенные плачем слова. Он узнал голос Наташи и о втором человеке догадался легко.

Когда под утро Пилипенко, крадучись, прошел в подвал, машинист молча вывел его за дверь, хрипловато сказал:

— Война, Илюша, не все спишет…

Илья старался освободить свою руку, делая вид, что не знает, о чем идет речь. Тогда Александр Федорович прикрикнул строже:

— Знаешь! Не бреши. Запомни, будь ласков, мои советы. Война спишет заводы, спишет хлеб, спишет, черт возьми, и жизнь многих. А пятно на совести живых? Никогда не смоют его годы. Засядет вина в мозгу и будет покалывать, как бродячий осколок. Извлечь нельзя. Он не угрожает жизни, но и покоя не дает. Покалывает! Так и до гроба. Понял?

Илья признательно взял жесткую руку машиниста, и тот смягчился, заговорил спокойнее:

— Насчет Наташи я. Если у тебя совесть есть, не трогай девку. Будь человеком. Вот!

— Мы до победы дождемся, дядя Саша, — совсем по-детски признался Илья. — Мы потом поженимся.

— Ну-ну, смотри! Не дай бог, если узнаю что…

И так же, как тогда, в первый день на Единице,

он поднес Илье под нос большой кулак:

— Чуешь, чем пахнет?

Потом они сели рядом, локоть к локтю.

На востоке синело небо. Вставало солнце. На ближнем дереве пискнула ранняя птица. И вновь замолкла надолго.

— Вот, бывало, так сидим мы с Машей, — задушевно говорил Александр Федорович, обнимая Илью за плечи. — Зорька загорится. Первый луч в глаза глянет. А мы сидим и молчим. Потом посмотрим друг на друга… Эх, и сейчас сердце холодеет… Зорьки, зорьки мои весенние…

Листравой надолго замолчал, глядя, как занимается утро.

8

И в последующие дни натиск врага на Единицу не ослабевал. Фашисты пытались смести все живое с лица земли, подавить, устрашить, измотать. Люди спали два-три часа и принимались за дело: засыпали воронки, ремонтировали путь, убегали в подземелья, когда снаряды сыпались особенно густо. С риском для жизни пропускали поезда к фронту. Редкие-редкие часы стальные нитки рельсов можно было видеть разорванными, не готовыми к работе.

На восстановлении трудились все командиры и рядовые. Чувство опасности и ненависти к врагу сближало людей. Устоять — стало делом чести каждого. Краснов и Листравой таскали в носилках землю. Не желая уступать друг другу, работали сноровисто и хватко. Каждый из них ждал момента, когда «противник» запросит передышки. Уходили на основную свою работу, а возвращаясь, опять становились рядом. Неожиданно для них самих прежняя вражда притуплялась. Демьян Митрофанович за эти дни привык видеть впереди себя Листравого. Чести ходить впереди носилок старый машинист не уступал, и Краснов без спора отдал ему это право. За широкой спиной Листравого чувствовал себя спокойней и уверенней.

Краснова мучила нога. Он храбрился, но ходить становилось тяжелее и тяжелее. Прихрамывая, Краснов часто задерживался.

— Что у вас?

— Мозоль, провалиться ей в тартарары. — Краснов спохватился и сварливо добавил — Но вас это не касается.

— Касается. Кому нужен инвалид?

Демьян Митрофанович сел на камень, разулся.

— Гляну только. — Александр Федорович стал на колени, бесцеремонно поднял ногу Краснова и начал, покачивая головой, осторожно поворачивать. Мозоль кровоточила.

— Дела-а! Запустили здорово. Мыть чаще надо, друг, ноги-то… — добродушно ворчал Листравой, и его голубые глаза светились состраданием. Пышные усы серебрились в солнечных лучах. — И портянки правильно наматывать. Пойдемте-ка к воронке.

Краснов послушно оперся на плечо Листравого и допрыгал до ямки с водой. Боль в ноге была на-

столько нестерпима, что эта помощь опытного человека казалась ему верхом блаженства. Благодарность подавила прежние обиды.

Они сели. Александр Федорович сам обмыл язву, вынул из кармана чистую байковую тряпку, служившую носовым платком. Потом поискал в развалинах широкий лист подорожника.

Краснов почувствовал приятный холод листа. Машинист заботливо перевязывал ногу. Его толстые, огрубелые пальцы бережно касались воспаленного места. И непобедимое умиление охватило Демьяна Митрофановича. Он вдруг, как ему показалось, обрел родного брата в человеке, которого недавно ненавидел. «Чего мы не поделили? Какого черта вздорили?»— думал он со слезами на глазах. Как всякий нервный человек, Краснов расчувствовался до клекота в гортани:

— Ты уж извини, друг, за старое…

Машинист обрадовался и тоже растрогался, без прежнего презрения ответил:

— Фронт большой, а мы с тобой что значим? Мошки. Так стоит ли враждовать? Вот я ненавижу фрицев. Это да! Враги они, вот! Понимаешь, Демьян, письмо недавно получил. Юрию моему ногу отхватило…

— У всех горе, Александр. До Эльбруса немца допустили. Куда больше горе?

Помолчали.

— А тебе что пишут?

— Сын в Даурии, шофером. Жена в столовой пристроилась… — Краснов почему-то замялся, подозрительно поглядывая на Листравого.

— С жиру бесится, — грубо сказал машинист.

Краснов вспыхнул, но, увидя спокойные грустные глаза товарища, сдержался. Ему показалось, что Листравой снова хотел оскорбить его. И чувства, минутой раньше владевшие им, пропали. Из темной глубины поднялось, как мутная тина в болоте, что-то злое и ненавистное. И он сердито сказал:

— Пора! Расселись…

Демьян Митрофанович стыдился минутной слабости. Стыд перерастал в кипучее недовольство, недовольство— в ненависть. Беспокойное подозрение светилось в его глазах: он опасался, что Листравой расскажет о его беспомощности.

Постепенно они прекратили разговоры и кончили работу в глухом недобром молчании. Небо заволокло темными, тяжелыми тучами. Накрапывал дождик.

Листравой простился дружески, умышленно не замечая холодности Демьяна Митрофановича. Тот ответил сухо.

Пацко решил перед дежурством зайти на свой огород. На грядке он застал мальчугана лет семи в рваной рубашке и солдатских больших сапогах, на голове лихо держалась пилотка. «Вот он, козел-то. Лук общипал», — без злобы подумал стрелочник.

— Ты чей?

— Мамкин. А что?

— В чужом огороде нехорошо хозяйничать.

— Это наш, а не чужой. — Мальчик насупился, воинственно сжимая кулачки. — Сам ты чужой.

Пацко узнал того мальчика, мать которого задержал Батуев, и пошел на мировую.

— Сахару хочешь?

— А то нет…

Еремей Мефодьевич подхватил мальчугана на руки, дал ему кусок сахару и спросил, где они живут.

— В землянке. У леса. А мамка на работе.

— А ты по хозяйству?

— Угу…

Еремей Мефодьевич почувствовал себя как дома. И если бы не развалины, если бы не эти дикие широколистые лопухи, лезущие из-под голой печки…