Изменить стиль страницы

— Павел Фомич, — не утерпел Листравой. — Что тут у нас насчет фрица слышно? Не прорвался?

— Успокойтесь, товарищи, немцы не прошли. Оборона крепкая. Солдаты стоят насмерть.

— Ну, вот и ладно, — Листравой стал удобнее прилаживаться у костра.

Фролов и Пацко ушли.

— Когда он отдыхает, хотел бы я знать? — снова заговорил Александр Федорович о Фролове. — Рано утром — на ногах, поздно ночью — на ногах.

— Комиссару положено, — широко зевнул Пилипенко.

Слова Фролова несколько успокоили людей, и они разошлись на ночлег.

За лесом изредка слышались пушечные выстрелы. Со станции доносились тяжелое сопенье паровоза, лязг сцеплений. Рядом, в кирпичных завалах, попискивали мыши. Недалекий лес утомленно шелестел, казалось, что дышит необъятная темнота.

Листравой уснул у костра, не найдя сил перебраться к себе в подвал, на топчан.

Над умирающим костром кружилась бабочка, рискованно ластясь к короткому пламени. Илья пугал ее, размахивая пилоткой. Но она все-таки обожгла крылья, упала на красные угли, сгорела шипя и потрескивая,

Смерть стрелочника опечалила Пацко. Он пытался осмыслить происшедшее. Конечно, только смелый человек закроет амбразуру дота своим телом. Стрелочник же просто исполнил свой долг, честно, по-человечески. Для этого нужно не меньше мужества и геройства!..

Стояла кромешная ночь. В развалинах кричали совы и филины. Идти было неловко. Пацко ворчал себе под нос, спотыкаясь в колдобинах.

Поездов пока не было, и он, примостившись на чурбане, чистил фонарь.

Позднее подошел Хохлов проверить телефоны. Так он делал каждую ночь под утро: день уходил на ремонт и восстановление линейного хозяйства. В обожженной руке его отвертка держалась плохо, и он долго возился с одним аппаратом.

Был тот глухой предрассветный час, когда над Единицей устанавливалась временная, непрочная тишина.

Пацко вычистил одну боковину фонаря и вышел за дверь: разогнать сон. Со стороны фронта орудия стреляли редко. По темному небу шли рваные облака: Пацко замечал, как пропадали звезды и чуть поздцее снова вспыхивали. Вот одна звезда покатилась, оставив позади искристый след. Говорят, так и души человеческие… Но он знал: душа стрелочника уже никогда не вспыхнет, не засветится на горизонте. Пацко вернулся на пост.

Связист все еще копался в телефоне.

Стрелочник полез за паклей, которую он хранил под потолком, и наткнулся на маленькое зеркальце, забытое Наташей. Чтобы отвлечься от мыслей о погибшем стрелочнике и немного забыться, он заговорил об Ивановой. В дурманящей ночной немоте Пацко лениво двигал руками, выскребая копоть на стеклах фонаря. Не спеша рассуждал:

— Вот, скажем, Наташа. Дивчина презеленая. Ну, куда ей воевать? Так себе, один близир…

Хохлов, не отрываясь от дела, перебил:

— Она храбрая. Женщины всегда выносливее нашего брата. Это, друг, старая философия.

— Старая или новая, а я, например, свою дочку не пущу. После тутошних страхов она и родить-то путем не сумеет.

— Так она тебя и послушает.

— Ты, Парфен, не смейся. Правду говорю.

— А еще в партию собрался. Твоя теория старая. Весь, мол, рай женский на кухне. Плоди детишек, и только. Так и Толстой учил.

— Толстой, говоришь? Дай бог…

— Про то и в книгах писал.

Пацко не слушал. Поставив фонарь на пол, он полюбовался своей работой и тем же ровным голосом заговорил о своем:

— Природу возьми. Она, Парфен, скажу тебе, бережет женский пол. Сохатые, к слову. Самцы дерутся, а она, самка, значит, в сторонке пасется себе, листки хрумкает. А глухари или, скажем, тетерева. Опять-таки бьются, как петухи. Так на каждом шагу женский пол к войне неспособный. Даже дикари женщин не брали в бой. А вот теперешний человек, он все норовит напротив природы, поперек ее. Вот и женщин в войну впутал. А зачем, и сам не ответит.

Хохлов ругнулся, отдергивая больную руку.

— Что ты?

— Током шибануло. Звонят. — Он привернул на клеммах провода, подал трубку Пацко, сидевшему у порога.

Тот послушал, поднялся и, шумно позевывая, сказал:

— Насчет женщин в войне ты подумай на досуге. Пользительно. А теперь посмотри семафор. Ерундит что-то. Открывать придется: поезд вышел.

Кругом царила ночь, но где-то за полосой леса рождался рассвет. Небосклон посерел, будто бы в темную воду добавили молока. Пацко расправил мощные плечи, стряхивая дрему. Приятели остановились у семафора. Хохлов попробовал, как он действует. Стрелочник заметил:

— Как в тоннель уходит дорога.

Высокая насыпь простиралась до темного леса.

Сквозь редевшую мглу в отдалении виднелся светлым полукружьем вход в лес.

— Малейшая неисправность — и поезд полетит под откос. — Хохлов зябко поежился, собирая инструмент и присвечивая себе фонарем.

— Так и жизнь человеческая, по-моему, — раздумчиво отозвался из темноты Пацко. — Лезет, лезет человек по такой вот крутой насыпи. Потом — хлоп! — и покатился под откос…

— Ты что, Еремей, заупокойную тянешь? Брось!

— Нет, нет, Парфен, не перебивай. Понимаешь, другой раз проснусь весь в поту. А сзади вроде кто-то стоит…

— Ущипни себя и спи дальше. — Хохлов опять принялся налаживать семафор.

Пацко по-охотничьи тихо обошел стрелки, не обнаружив ничего подозрительного, вернулся обратно. Хохлова он не застал: тот отправился спать.

Высоко в темноте рокотал самолет, то приближаясь, то удаляясь. Невидимые гуси прошли над станцией, картаво переговариваясь и шумя крыльями. «Рано что-то поднялись в отлет. Войной тоже потревожены, бедняги», — думал стрелочник.

Где-то далеко в лесу прогудел паровоз.

Было по-летнему тепло и тихо.

Наташа вернулась с работы и повалилась на койку: у нее разболелась голова. Весь день в грохоте, в беготне и заботах. Еда не ахти какая. Наташа похудела, вытянулась, черты лица стали резче и взрослее. Можно было подумать, что не месяцы, а годы прошли с тех пор, как они приехали сюда.

В молчании пролежала она не меньше часа. В глубоких сумерках умылась, на уцелевшем крылечке заплела тяжелые косы. Головная боль утихла, но отдаленный гром фронта, отсветы пожарищ, все еще не потушенных на станции, бесформенные тени руин — все угнетало ее. Она думала, как легки и наивны были ее представления о войне. Девушка теперь понимала, что их труд по плечу лишь тем, кто не боится смерти и развалин, кто изо дня в день будет идти, ползти вперед и только вперед, живя верой в победу…

Раздался оглушительный в немой темноте грохот: недалеко взорвался крупный шальной снаряд. Наташе показалось, что вся земля качнулась. Она прикрыла голову руками, затаила дыхание, сжалась в комочек и скатилась по ступенькам в подвал.

В подвале кто-то из девушек взвизгнул:

— Ма-а-ам!

Наташа не знала, что делать: бежать или по-прежнему лежать на полу, прятаться или мчаться куда-нибудь. Она прислушалась к выстрелам и как можно спокойнее сказала:

— Ложитесь-ка все на свои места. И не дурите.

Девушка с трудом поднялась, прильнула в темноте к Наташе. Заплакала, сама не зная отчего.

Снаряды больше не залетали в населенные развалины. Наташа вновь вышла на крылечко. Плотная жесткая темнота охватила ее. Думалось о только что пережитом страхе. Не всегда отделаешься одним испугом… А годы идут. Им нет дела до войны. Ушла еще одна весна, кончается лето. Там и зима не за горами. А что хорошего увидела она? Чему порадовалась?

Наташе стало одиноко и тоскливо. Вдруг захотелось закрыть глаза и бежать в темноту, в неизвестность, туда, где нет этого одуряющего грохота, удушливого смрада взрывчатки и человеческой крови. А где есть такая земля?

И она устрашилась своих эгоистичных желаний.

Невольно вспомнила Илью: все-таки он очень славный парень, сильный, смелый, взаправдашний…

Пилипенко часто прогуливался возле подвала, где жила девушка, но встретиться с ней ему как-то не удавалось.

«Наверное, дежурит», — думал он, возвращаясь к себе. И вдруг Илья увидел ее. Она сидела на крылечке и о чем-то думала.