— Что еще увез твой немец?
— Какие-то мешки…
Катя закрыла глаза и сразу же их открыла. Янка их не узнал. Они были, как сталь его тесака. Да и сама Катя стала другой. Колючей, как ежик.
— Ты знаешь, что ты натворил? — Голос Кати дрожал от гнева.
— Я?.. — испугался Янка.
— Немцы-колонисты не сегодня-завтра поднимут восстание. Все штабы перешли на казарменное положение. В нас же стрелять твоими патронами будут…
Катя швырнула хлеб в окно и подняла руку над головой мальчика. В Янкины уши, казалось, ворвался вихрь.
Он скатился вниз по лестнице. Стал посреди двора и поглядел на небо. Небо колыхалось над ним как студень.
По аккаржанской пыльной дороге бежал Янка. Печать из пяти тонких девичьих пальцев горела на его лице. Он бежал, плакал и задыхался.
— Патроны… — бормотали Янкины губы. Но никто не слышал их бормотания. — В нас… — вскрикивал Янка. Но крик его умирал в густой придорожной траве.
Он бежал под огромным небом, маленький одинокий гномик. Мальчик и небо! Жаркое, синее. Ветра не было. Но в застоявшейся степной тишине, казалось, таился вкрадчивый шелест летящих стрел, и маленький двенадцатилетний Янка, мальчик с курносым носом и мохнатыми ресницами, всем своим сердцем ощущал их жгучее приближение. Небо и мальчик? Серый гномик в облаках серой пыли. Мальчик и небо? Знойное, огромное, безжалостное…
Немецкую подводу Янка увидел издали, у ворот постоялого двора, но как только он подбежал к ней, лошади тронулись. Вид у немца был сытый и сонный. По-видимому, он плотно пообедал.
— Дяденька! Отдайте! — умоляюще завопил Янка.
Обернувшись, немец заморгал ресницами и громко выругался:
— О дурацкая башка, что тебе отдать? Тесак?.. Патроны?.. Да?..
Он изо всех сил хлестнул кнутом лошадей.
Но Янка не отстал.
Немцу даже понравились такие быстрые и неутомимые ноги мальчика. Очень хорошие ноги. Первый сорт. Когда Советской власти не станет — это вот-вот случится, — он откроет свое собственное дело, ресторан для дачников. Такой быстрый мальчик — одна нога здесь, другая там — может пригодиться. Правда, у него совсем глупая голова… Что он может сделать один на безлюдной дороге?
Немец благодушно выругался.
А маленький Янка бежал за подводой. Не съешь он сегодня так много хлеба, он бежал бы быстрее.
Краски степного дня темнели в глазах Янки. Померкло небо. Пожухли травы. Не гасли лишь одни желтые цвета — желтая дорога, желтая даль и желтые подсолнухи на бортах подводы.
Она то приближалась, то удалялась. Стайки ласточек кружились над мордами двух кобыл, будто хотели остановить их на всем ходу посреди дороги. Но хозяин подводы лишь насмешливо кривил губы. Он размахивал кнутовищем, как дирижерской палочкой.
— Стой! — снова закричал Янка.
Теперь в его крике не было мольбы.
— Эй, ты, стой!
Повелительный окрик мальчика удивил немца.
— Что тебе надо? — придержав лошадей, спросил он сердито.
— Патроны…
— Охо-хо, — насмешливо пропел немец. — Охо-хо! Майн готт… А где мой хлеб? А где мое сало, дурацкая твоя башка, айн, цвай, драй!
«Айн, цвай, драй!» — ударами молотка отозвалось в Янкином сердце.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть на подводе желтого цвета, и вновь хрипло, требовательно закричал:
— Стой!
Немец остановил лошадей, соскочил с козел на землю и бросился к мальчику. И споткнулся… Он грузно повалился на дорогу. В тот же миг Янка вырвал из его рук кнут, вскочил на козлы и повернул лошадей назад, в сторону города.
На этот раз за подводой бежал немец, бледный, с отвисшей губой.
— Манн готт, о майн готт! — кричал он хрипло.
А Янку, сидящего на козлах, мутило. Море желтого цвета накатывалось на него тяжелой зыбью. Руки, державшие вожжи, слабели.
Немец без труда догнал бы свою подводу, но из-за поворота дороги неожиданно показался конный отряд матросов, вооруженных карабинами. На черном высоком коне сидела Катя Рублева.
Она и еще двое молодых матросов спешились, а остальные понеслись дальше, в направлении Большой Аккаржи.
В мешках немца оказались пулеметные ленты.
— Дробь… Дробь надо делать… Утка летит… Свинец нужен… — бормотал он плаксиво и старался казаться добродушным чудаком немцем в надежде, что над ним лишь только посмеются и отпустят на все четыре стороны. Заискивающе глядя всем в глаза, он даже взмахнул руками и закрякал как дикая утка…
Но никто не смеялся.
Катя поднесла Янке флягу с водой. Он выпил все до последней капли и, повернувшись к немцу-колонисту, показал ему язык.
— Ладно, не задирайся, домой нам надо, видишь, все ноги твои в крови… — сказала Катя.
Она подвела Янку к своему коню, помогла на него взобраться, а сама, устроившись в седле позади, улыбнулась.
Янка глядел на синее, бегущее им навстречу небо: теперь оно было полно ветра, как паруса океанского барка, — и думал о белой горбушке, выброшенной за окно. Ну и что же, видно, на свете есть вещи важнее хлеба…
Был год девятнадцатый.
По обеим сторонам дороги во всю свою силу цвели дикие маки и белели степные колокольчики.
Соль
Шел год двадцатый, неурожайный. Голодные видения тогда донимали нас, пацанов. Перед нами то и дело возникали пекарни с жаркими золотыми хлебами, казаны с мамалыгой и корзины с хамсой…
Я сидел дома и ждал прихода матери. Может быть, принесет немного еды. Но мать не шла.
Вечерело. Плыли над городом лиловые облака. Зажглась заря и быстро и синевато сгорела, как самодельная спичка. В это время я услышал за окном голос:
— Эй, Шурка, выходи!
Я с неохотой вышел во двор. Там ждал меня Федька со своей сестрой, белокурой Фенькой. Вид у них был таинственный.
— Соль, — сказал Федька.
— Соль?
— Ага, петрай…
«Петрай» на нашем, мальчишечьем, языке значит «думай»… Но тут нечего было думать. Федька звал меня на лиман за солью.
— Что же, соль так соль.
Ее черпали ладонями со дна Куяльницкого лимана. Голодные одесситы даже сложили о ней веселые куплеты.
В то время за одесской солью приезжали крестьяне из самых далеких сел Украины.
— Соль так соль, — повторил я.
— Вот с нами Фенька увязывается… — нерешительно вымолвил Федька.
Я поглядел на Феньку. Лучше всего сидеть бы дома такой пигалице. Но ничего не поделаешь. Она сестра друга.
— Ладно, пусть идет! — решил я и милостиво махнул рукой.
Фенька же вместо благодарности вспылила:
— Я сама могу, без вас… Подумаешь, цацы…
Мы с трудом успокоили ее.
Экспедиция по добыче соли, как и всякая экспедиция, требовала средств. Нужны были тара, фляга для воды (на лимане адское пекло) и самое главное — хлеб, целая буханка!
Фенька раздобыла наволочку, Федька достал полотняный мешок, я вооружился плетеной камышовой корзиной, а стеклянную флягу, обшитую грубым солдатским сукном, мы одолжили у дворника Измаила, бывшего николаевского стражника. Советская власть простила его, потому что он прятал в своей дворницкой раненых моряков с «Алмаза», грозного большевистского крейсера.
А хлеб?.. Хлеб мы достали на постоялом дворе, полном бричек, арб и телег, гремящем ржанием коней и похожем на цыганский табор под высоким, до боли голубым небом. Здесь шел оживленный торг, для одних прибыльный и веселый, для других злой и печальный. Смуглые бородатые дядьки, как степные цари, картинно восседали на своих подводах и требовали за хлеб у жителей города шелковое белье, обувь, заветные отрезы и кожаную галантерею. Особенно хорошо шли граммофоны, ковры и серебряные изделия. От запаха лошадиного пота, зерна и дегтя кружилась голова. За буханку хлеба мы отдали серебряный подстаканник — последнее серебро Федькиной семьи. А мне не повезло. Мой перочинный ножик с перламутровой ручкой никто не хотел брать. Дед из Григорьевки, пригородного села, даже посмеялся над ним: