Постепенно посторонние звуки, хруст соломы в стайке, где за сумрачным окошечком пускала слюну корова, звон капель по пустому ведру отвлекали Женю от странного сна, и он понял, что отец никогда не придет и не выложит подарков. Никто не придет, даже писем прежних не воротишь. Мать доит корову, потом цедит молоко и темную крынку и заставляет Толика садиться за уроки.
— Отец явится, он тебе даст. А Женя где? Женя, сынок, чо ты там?
— Скоро отец будет? — уже хотел Женя видеть его.
— За угол не зацепится, так вот уже должен. Пять уже есть?
В половине седьмого он показывается в дверях, и было стыдно думать, что Женя в мечтах своих прогонял его, обижая, а он вот стоит в замазанной шоферской одежде и радуется:
— Что, мужики! Силу у отца захотели попробовать? Ну давай!
Женя и Толик прыгали на него, сопели, дразнились, повторяя его словечки.
— Фамилие?! — брал он за руку и чуть выворачивал. — Вербованный. Имя? На три года. Отчество? Плохо будет — сбегу.
— Па-ап! О-а-а-а-а, бо-олыга-а! Пусти-и!
— Не пробуйте у отца силу! Лучше в стайке подчистите. Ох, старенька, а я жрать хочу.
— Кипит уже, потерпите минутку, вон воды несите, тарелки мыть нечем.
— Взвод! В одну шеренгу, ёхор-малахай. Ведро знаете где? Колодец? Давай! Одна нога там, другая здесь. А красненькой нальешь? — спрашивал он у жены. — Так уломалси на работе, насчет толя срядился, — прихвастывал. — А, старенька? Любви все возрасты покорны. Ну стаканчик, ну ты же видишь, я как огурчик. Нема делов. Жизнь с каждым дном все лучше, да и работа пошла веселее, — с акцентом закапчивал он.
… Я, Женя, на работу устроилась в техникум за базаром, на вешалку польта выдавать, хожу через день по 14 часов, бывает, когда пересмена, то 3 дня подряд выходит, вобщем 12 дней в месяц, уже получила свои денюжка трудовые, работа не чижолая и близко, я даже довольна, что буду между народом, а то только и возися с кастрюлями. В мае гардероб закроют, если не найду по силе, перебьюсь лето с коровой, а там в сентябре опять… Мотаюсь, сынок, вовсю, а ты учись, государству пригодятся ученые люди, и мамке твоей радость, во всем нашем роду один ученый будет.
Извещаю тебя, что помирают на улице старики, один за одним, начали уже и фронтовики помирать от ран и болезней, а молодежь свадьбы гуляет. Толик приезжал проведать из Алма-Аты, так до сих пор и зовет мамкой, работает мотористом на кране, падал в аварию, кисти рук перебил, срослось, слава богу. Ухватками весь в отца своего. Жениться не думает, меня, говорит, бревном еще не стукнуло, никогда не поздно.
Мое здоровье пока ничего, приехала бабушка, сидит у печки, вяжет рукавички, жалеет тебя, а я собираюсь идти зубы дергать, потом запишусь на очередь, буду вставлять. Это не раньше, как через 3 месяца, очередь большая за стальными зубами…
Глава четвертая
Бабушка наведывалась обычно по осени, к Новому году или на великий пост.
Она жила близко, но старость и нескончаемый круговорот обязанностей в своем доме держали ее на месте, в деревеньке.
— Поеду ж, — говорила она внезапно младшей дочери, — посмотрю, как там Физа живет. Может, бьет ее.
С одной стороны, хорошо получилось, что Физа Антоновна приняла человека, мальчик его не помешает, если сам Никита будет стараться в хозяйстве и не обижать Женю. С другой, рассуждала она с опаской, кто этих мужиков знает, попробуй их раскусить, они в первые дни, особенно когда входят в твой дом без ничего, притворяются ласковыми, старательными и непьющими. Мужа своего покойного бабушка любила не за глаза и курчавый чуб (с красоты воду не пить), она давно позабыла свои ранние встречи, жизнь ее началась сразу — просто, с сознанием неизбежной поры, и уже в девушках знала она, что сладкие думы изменчивы: ветер пошумит да устанет, молодец молодой копь, а с ним без хлеба будешь.
«Лишь бы не пил», — думала она про нового зятя.
Никита Иванович сперва ей поправился, по веселому с поему характеру напоминал первого, всегда хвалился: «Ко мне теща приехала», и любил, заметила она, прихвастнуть. Хвастаться умел и смешно и приятно, и бабушка довольно проводила время в гостях, слушала да на ус мотала, а вернувшись в деревню, вспоминала и побаивалась за дочь: что ни говори, а соловья баснями не кормят. Очень уж покорна дочка в семье и лишнего не скажет.
— Ты не поважай его, — сказала бабушка в первый раз. — Потом хватишься, да поздно. Толику пальто справила наперед, а в чем Женя переходит зиму? Меньше Демьяновну приглашай. Она, пока выпивает, и хорошая, «милые да родные мои», а вышла со двора — еще и набрешет. Она вот подсела да и говорит: «Никита Физе синяк посадил на прошлой неделе». Скажи: правда бил?
— Да что вы, мама, какой мне интерес скрывать? Ну пошумит когда. За что меня бить? Выгоню и сапоги вдогонку покидаю.
— Знаю я тебя. Переплачешь и опять за то же.
— Вы говорите, Толику пальто справила. А как же вы хотели, если решили жить. Я Толику не куплю, он как бы чужой, скажут: вишь, мать-то не родная, не последит, было б свое — в пинжачке на мороз не выпустила. Надо считаться. Мальчишка смирный, я ему куплю, а он должен Жене припасти, если сознание будет. Делю всем по ровному кусочку. Я первая пример подаю, пусть видит, а как же иначе.
— Да оно-то так, — скажет бабушка. — Нам сроду ясный месяц не светит. Мы сроду чужие прорехи закрываем своим рукавом.
— Намучимся — научимся.
— Себе тоже пальто справь. Сорок градусов, а ты в фуфайке бегаешь.
— Налоги будут поменьше — уж на будущий год справлю. Снижение цен обещают.
Запомнились Жене долгие беседы с матерью перед приездом бабушки. Никита Иванович где-то прохлаждался у соседей. Толик протирал валенки, гоняя клюшкой хоккейный, мячик, в доме жарко пылала печь, мать либо стряпала, либо варила в чугунках картошку свинье, сверяла ходики по радио, чтобы назавтра пораньше встать и встретить бабушку, а то она старенькая, сколько раз уже падала, пока пробиралась в сумерках на горку от станции.
На бабушку внук глядел зачарованно. В древнем человеке, как и в старинных годах его родины, скрывалась какая-то особенность, которая в его поколении не повторилась. Он понял это позднее. Добрые бабушки плачевны напевом сказывали перед сном детям непонятные и оттого удивлявшие душу истории. «На Сиамкой горе, на Пропитанской земле, там стояло древо купоросное, под тем древом мати божия почивала. Пришел сын Исус Христос: «Мати моя, ты спишь или так лежишь?» Она: «Я не много, сынку, спала, а много во сне дива видала: не иначе ты жидовьями взятый, на кресте разопьятый. Терновый венец тебе на голову надевали, копьями ребра прибивали. Как хлынула кровь тремя реками, ангелы с небес слетали, золотые чаши подставляли, восточной крови до земли не допускали».
Все на свете заведено не нами, успокаивала бабушка своих детей, человек рождается, и на нем уже висит крест жизни. Значит, угодно было Богу, коли мать Жени ушла с отцом не послушавшись, значит, предписала была и война, убившая отца, и матери его суждено было пережить мужа с другим человеком. Отца убили, и с матерью что-то случилось. Не ставал и Женя уже на коленки, не шептал «Отче наш».
— Грешники, грешники, — со вздохом говорила бабушка им как безнадежно потерянным. — Портретов понавешали, а бога в стол засунули. Подождите, он вам не спустит.
— Темные люди старики, — скажет маленький Женя, подталкиваемый чужой учительской волей. — Книг не читали.
— Темные, да порядок блюли.
Казалось, бабушка жила еще до татар и всегда была старенькой. Далеко-далеко, за сумрачными холмами, скрылось, как солнышко, время, и только бабушка тянет еще его ветхую ниточку и сидит вот, живая, у печки и разве что теперь, в это столетие, распрощается наконец с истоптанной землей.
Она прожила целые века, да так и не заметила, что все в жизни меняется, менялось и будет меняться. Ей хотелось, чтобы все на свете было вечно и недвижимо — как звезды, небо и сама земля.