Изменить стиль страницы

Как-то на студенческих каникулах читал ей Женя после обеда русскую летопись. Он долго искал в книге место, которое бы бабушке было наиболее попятно и близко. И начал с крещения Руси.

Она попросила читать по порядку.

В 980 году, то есть в X веке, меру отдаленности которого бабушка не представляла, князь всея Руси Владимир I сел на престол. Тогда же взял он к себе жену своего убитого брата, бывшую прежде черницею. Такое порою и в бабушкиной деревне бывало.

Государствуя в Киеве, Владимир поставил на холме вне теремного двора деревянный кумир Перуна — с серебряной головой, с золотыми усами. Бога такого на своем веку бабушка тоже не помнила. В ее молодости не приносили деревянным богам жертвы, не убивали во имя их сынов и дочерей, не надеялись на них, не боялись и слыхом о них не слыхали. Бабушке это не понравилось.

Через три года, покорив себе землю, князь возвратился в Киев и творил жертвы кумирам.

Еще года через три пришли в Киев люди другой нации. Прими, мол, закон наш и почитай пророка Магомета.

«Како есть вера ваша?» — спросил князь.

— Ага, — сказала бабушка и улыбнулась, — нашей ли?

«Мы веруем единому Богу, а Бог нас учит: обрезаться, свинины не есть и вина не пить. По смерти же сказует с женами веселие иметь. Ежели кто убог на сем свете, то убог и на том».

Князь Владимир слушал прилежно, сам был женолюбив, но неприятно ему было обрезание, а о запрете вина и слышать не хотел.

Потом пришли от Рима послы.

«Како есть закон ваш?» — спросил князь Владимир, и бабушке чудилось, что в голосе его была строгость. Они же ответили: «Верим во святую троицу, отца и сына и святого духа, притом пост по силе».

«Идите вспять, — сказал Владимир, — отцы наши не приняли сего».

«Отцы не приняли! Во как раньше почитали старших», — радостно согласилась с князем бабушка.

Потом пришли ко Владимиру хозары и стали прельщать его своими законами. «Христиане веруют в того, — сказали, — кого мы распяли, а мы веруем единому Богу отцу, творцу и содержателю твари».

«Како есть закон наш?»

«Обрезаться, отпиши и других нечистых мяс не ести, субботу хранить».

«Где есть земля ваша?»

«Во Ерусалимо».

«Тамо ли обитаете?»

«Разгневался Бог на отцы паша и расточи нас по странам грех ради наших, земля же предана христианам».

«Аще бы бог любил вас и закон ваш, не расточил бы вас по чужим землям. Сего ли зла и нас участниками учинить хотите?»

И с гневом выслал.

И пришли греки.

«Сколько ж их ходило!» — удивлялась бабушка. Как раньше по деревням бродили разные святые. Она их помнила еще, песни их слышала, у них и молитвам училась.

«Веруем, — сказали чужестранные греки, — в того, кого нечестивые распяли, кто сошел на землю, в третий день воскрес и, распятие приняв, на небеса взнесся».

Князь слушал с охотою, не без удивления. Сказание их было мудро и о другом свете повествовало. Кто верит в их веру, тот умрет и встанет, и потом не умирать ему и вовек.

«Истинная правда, — перекрестилась бабушка и вспомнила про матерь божью: «Мати моя, ты спишь или так лежишь?»

Тогда пошли русские послы в ту землю испытать веру повиданную. Сперва обошли они прочие народы, кто раньше им веру свою предлагал. Молитвы, омовения и богослужения их были неблаголепные, умиления же никоего нет, одно уныние и мерзость.

Потом достигли они греков и таинство веры вкусили. Ввели их в церковь высокую, где отправляли службу Богу с великим благолепием, видели умиление, мнили себя на небесах. «Несть бо на земле лучшего исповедания и таковыя красоты в церкви, яко у грек, о чем подробно недоумеем сказать, токмо верим, яко там Бог со человека пребывает и есть вера и служение их богу лучше всех других вер. Мы не можем ни сказать, ни забыть истины и красоты то я…»

И крестилась Русь.

— Ну а скажи мне, — спрашивала бабушка, — у тебя на сердце не бывает такого, что бог есть?

— Не помню, — честно и виновато сказал Женя. — Кажется, нет.

— Э-эх, дурно-ой, дурной, — стукнула пальцем в лоб бабушка, обиженная тем, что ее внуки несчастны, — это бог по малолетству прощает. Бог дает терпение, толкает на добро.

«Ой, бабушка, — хотел воскликнуть Женя, — надоело мне ваше русское терпение. Всех бы вы простили. Вам сядут на шею, и вы везете и сто, двести лет еще будете везти, поохаете да опять, надорветесь и дальше. Сколько можно».

— Терпению конец бывает, — сказал он.

— Так суждено нам.

«Суждено вам, — думал Женя. — Поменьше унижаться надо».

— Вот. Читай, — приложила она палец к летописи, — верь. Старую книгу достань еще, там все-все дочиста сказано. А то сейчас такие есть — не то что бога, и людей не признают. Чтоб у меня было, а у тебя не было, — вот так живут. Чтоб в сундуке было, к себе землю гребем, все равно, говорят, на том свете ничего нет, да нет, лучше отдать. Наш батя такой милосердный был, умер, так где-нибудь в царстве небесном, наверно. Попал или нет — хоть бы приснился.

Он как-то потерянно молчал.

— Не плачь, бабушка. Не плачь. Давай я тебя поцелую, не плачь. Смотри, внуки у тебя какие, разве мы дадим тебя в обиду! Ну что поделаешь, если старое прошло и не воротится. Будем жить дальше. Правда? Ну вот.

Как мало он ее видел!

О приезде ее моментально пользовались слухом старенькие подруги, с костыльками, в длинных и широких юбках с цветами по темному, в двойных платках, которые они снимали в избе, расчесывая большими гребенками редкие прямые волосы. Первой появлялась баба Шама. Шла она с самого конца улицы, отдыхала с усталости в двух-трех дворах, успевая жаловаться на свою сноху, и добиралась на другой край только часа через три. С крыльца еще был слышен ее ворчливый басовитый голос, и, входя, она продолжала разговор сама с собой: «Бешовы дети, так-перетак, веничка у них ноту, рубля жалеют веник купить, задавятся, бешовы, за рубля, как гапоха моя, тоже, паразитка, шкупится, баба Шама ей бы купила, бешовой. Ох, давай, подруженька, поздоровкаемся, — обнималась она с бабушкой и троекратно целовалась в щеку, — будь ты неладна. Чего, бешовы, рты пораскрывали, хихиканьки развели, бешовы?»

Тут она раскутывалась, чесала волосы и, положив на колени поношенный шерстяной платок, повязывалась белым, топким.

Затем стучала в окошко высокая Секлетинья. Из одной деревни были, как же, в один год отдавали их замуж, из одного колодца воду брали, и на глазах друг у друга прошла молодость — теперь видятся редко, растеклись, зато мило встречаться на старости, перебирать новости у теплой печки. В замужестве была Секлетинья свирепа и властна, над хозяином своим куражилась как хотела. «Приспит его, бешова, с вечера, и ну через огороды к полюбовнику, там у нее подруга была, да ты знаешь, Степановна, за нами жила. А мужик хоть бы что, бешов, скрутит цигарку с полено и молчит». В беззаботности и самовольстве прожила жизнь и не понимала бабушкиного вдовства. Но когда самой довелось кончать век в немилости, плакала не переставая: «Ох, Степановна, как плохо без старика, нигде не нравится, никто не подчиняется».

«Она сроду, бешова, плачет, — махала рукой баба Шама. — Ее послушать, так она самая несчастная. Даром что всех сынов пережила. Младший вон попал под машину, похоронили и домой не завезли. Идет с морга да толкает меня: «А у него ж перчатки были, куды их девали? Стянули!» До перчаток бы ей, бешовой, когда сына уже нет. Пришли на поминки, так она квасу там какого-то налила, рассопливилась: «Ой, дорогие, сынок не любил, когда выпивают, не жалко бы». Налила — и язык не намок.

Сгорбленная, протягивая сухие белые руки к бабушке, Секлетинья целовалась без слез, садилась, отдувалась: «Ху, понадевала на себя, а ну как, думаю, замерзну, нацепила старенькое, на смерть не хватит, новое берегу».

— Ладно, бешова дута, а то мы не знаем, сколько у тебя добра, — простосердечно ругалась баба Шама. — С сундука не слазишь, бешова, боишься, растянут. Стонешь, все тебе мало. Это, бешова, у тебя от мужика осталось, так ты и хвалися, я вот, так-перетак, не похвалюсь, как у меня старика давно нет и купить не на что, бешова душа. А земли по три загона скопала под картошку, вот на моем бы ты месте пожила, не похвалилась бы, а то, бешова, сидишь, шаль по плечам распустила, — баба Шама перекривила ее, — выбражаешь. Мы вот со Степановной не похвалимся. Иди, бешова, за поллитрой, иначе здороваться не буду!