Изменить стиль страницы

Становлюсь на колени, чтобы вытащить старый ящик с инструментами моего Блумберга из темного провала под кухонным диваном. Уложив в сумку молоток и маленькое долото, напяливаю на себя коричневую фетровую шляпу. Надеваю плащ.

И поскольку отныне незачем запирать квартиру, я оставляю входную дверь незапертой.

Прижав к себе одной рукой коричневую сумку, а другой — шкатулку, покидаю свой дом.

Воздух пахнет горячим асфальтом.

В моих расшлепанных тапочках я топаю к стоянке такси у площади Густава-Адольфа, стараясь спрятаться от солнца в тени домов. Волны тепла вьются над тротуаром, от них у голых девиц на обложках порнографических журналов — в витрине табачной лавки — трясутся груди.

На стоянке ожидает машина. Водитель — чернявый. Смекаю сразу: он не рад такой клиентке, как я, — мол, много хлопот и никаких чаевых, хоть перевозить стариков и калек каждый таксист обязан; пенсионерам на то выдается бесплатный талон.

Вот он и не снисходит до того, чтобы вылезти из машины и распахнуть передо мной дверцу.

— На кладбище! — приказываю я, устроившись на заднем сиденье.

Водитель буркнул что-то нечленораздельное — я не расслышала. Тронул с места и вырулил машину в общий поток уличного движения.

Нечего этим чужеземцам к нам в Швецию наезжать, да еще думать, будто здесь можно грести деньги лопатой, не утруждая себя ничем. Этот невежа-чужак поплатится за свою лень и за хамство. Уж я покажу чернявому, что мы только за честный труд деньги платим!

Чернявый притормозил у ворот кладбища.

— Здесь незачем останавливаться! Везите меня прямиком к могиле! Последняя в пятом ряду справа за часовней.

— А птичьего молока не хочешь — покойников угостить? — спросил шофер на чистейшем сконском наречии. И намека не было на выговор чужеземный.

Во всей повадке его сквозила злоба. Тоже отнюдь не чужеземная. А на лицо глянуть — ну чисто Христос на кресте.

Он нехотя переключил скорость и погнал машину по узким, змеистым дорожкам кладбища.

— Сюда! — я показала на могилу с фарфоровым голубем на надгробном камне.

— Может, на могилу въехать прикажешь? — спросил чернявый.

— Сколько я вам должна? — холодно отозвалась я.

Водитель усталым жестом выключил таксометр.

— Тридцать пять крон… Плюс ваш талон бесплатный…

— Плачу только наличными, — круто осадила я наглеца. И протянула ему пять десятикроновых бумажек. Он хотел было взять деньги, но я отдернула руку.

— Поглядел — и хватит! Трогать не дам. Пять бумажек приготовила я для тебя. Но ты не любишь свою работу. И вдобавок презираешь стариков. А коли так, вот тебе за перевозку тридцать пять крон — и точка, молодой человек!

С чуть нарочитым гневом я водворила две десятикроновых бумажки назад в кошелек. И вместе с тремя оставшимися купюрами небрежно сунула шоферу пятикроновую монету.

— Мало! Еще четыре кроны мне причитается!

— Это еще почему? — спросила я так презрительно, как только могла.

— Потому что по закону мы платим налоги с восьми процентов чаевых. Даже когда возим сердитых старух!

Он с трудом подавлял свою ярость.

— Мне-то что за дело до твоих налогов! — ответила я, выбираясь из машины.

— Ладно уж, скупердяйка старая, оставь себе деньги! Да только знай, старая, что ты лишила законного приработка честного трудягу, отца пятерых детей! Знаешь, что я тебе скажу?

Голос таксиста дрожал от злобы.

— Я вроде бы не нанималась чужие мысли отгадывать, молодой человек!

— Знаешь что, старая, пошла ты к черту!

— Надо же! А хочешь знать, на какие мысли навело меня твое хамство? — спокойно спросила я.

Таксист резко осекся и уставился на меня. Потом, не ответив, презрительно ухмыльнулся.

— А такие мысли, скверный ты человек, что можешь поцеловать меня в….! — заявила я, повернулась и пошла. Таксист запустил мотор.

— И то лучше, чем в рожу! — прокричал мне чернявый сквозь боковое окошко.

Злобно скрипнули шины.

Залпы щебня взлетели кверху и осыпались на могильные плиты — это чернявый погнал машину по узким дорожкам кладбища.

Долго следила я за облаком пыли, пока оно не скрылось за изящной кованой решеткой кладбищенских ворот.

— Прости меня, Блумберг, за грубость! Но ведь мы с тобой оба не терпим кровососов!

Я просила у мужа прощения, робко кивая и оглядываясь на могильный камень в ограде из кипарисов, украшенный надписью:

Здесь покоится литейщик
Эвальд Вальфрид Блумберг
1899–1962

Уселась в траву. Еще немного — и побрела моя душа среди развалин воспоминаний по полузабытым тропкам судьбы.

И началось встречное шествие прошлого. Торопливо, почти не оглядываясь, спешат мимо меня дни былые, оставляя мне лишь обрывки событий. Я задвигала тапочками, чтобы не затекли ноги, и принялась выдергивать с могилы сорную траву.

— Коли хорошенько вдуматься в это дело, Блумберг, жизнь наша — это мушиный помет в море вечности. И покину я мир этот нынче или в какой другой день, для вселенной и вовсе неважно, — проговорила я и начала рыть землю руками.

Верхний слой земли дождем и зноем слепило в жесткую коросту, она не поддавалась моим рукам — ломала ногти.

Пальцы мои с трудом пробились сквозь эту коросту к земле-матушке, той, что кормится смертью и родит новую жизнь.

Яко земля eси.

Я задумалась о вечном круговороте.

И в землю отыдеши.

Но куда же уходит вся сила любви, излучаемой сердцем за целую жизнь?

"Теперь ему уже не надо одному в могиле лежать, с ним будет Рамон Наварро. Вторая великая моя любовь… Нет, нет, Блумберг, дружочек, ревновать нет причин. Вряд ли ты осерчаешь оттого, что я желанных моих друг к дружке кладу да поближе к себе, ведь в скором времени я сама в землю улягусь!

Небось ты не забыл, Блумберг, тот самый первый раз, когда ты в кино меня пригласил? В той ленте и увидали мы с тобой Рамона Наварро. Всю жизнь помнить буду, как мы из кино вышли. Помнишь, нас словно опоили зельем? Ты, Блумберг, был моим Рамоном Наварро, а я была этой самой, ну как ее там, словом, возлюбленной его… С того часа ты навсегда стал моим Рамоном Наварро. Потому-то и милому моему кенарю я тоже дала это имя… Когда господь бог или сам дьявол, в гости к себе зовут, тут уж на встречу не опоздаешь. А уж нынче, когда оба мои Рамона Наварро меня покинули…"

Тихо и задушевно беседуя с покойным мужем, я между тем вырыла в земле глубокую ямку. Затем достала из сумки графитовый карандаш, а рядом с собой, в еще мокрую от росы траву, положила долото.

На четвереньках вползла я на могилу, уселась, скрестив ноги, перед надгробьем и графитовым карандашом принялась писать на граните.

Мой карандаш выводил буквы, как нас в старину учили. По-другому я не умею. Графит оставлял на гладкой поверхности камня еле различимые полоски.

Кончив писать, я стянула с долота покрышку, но, дабы придать руке твердость, обернула его подолом плаща. И принялась высекать надпись.

Само собой, я понимала: негоже взрывать тишину в обители смерти.

Но ведь нынче мне не к кому за помощью обратиться, кроме как к господу богу. А он не умеет высекать буквы на камне.

Если не ошибаюсь, Моисею дозволено было заповеди свои на каменных скрижалях записать аж в присутствии самого господа бога.

А я-то, вдовица старая, уж, верно, не хуже дятлов древесных заработала право нарушить кладбищенский покой, коль скоро мне выпала такая надобность? — думала я, слушая, как алмаз вгрызается в камень по буквам, начертанным карандашом.

Все четче проступали слова, силикатно-белые на серой поверхности камня. Заглавные буквы и строчные.

Кончила — и на кладбище снова воцарился покой. Снова сомкнулась над ним священная тишина, присущая царству мертвых. Медленно поднялась я с земли, распрямила спину, силясь, насколько можно, умерить боль в позвоночнике. Затем, чуть-чуть отступив назад, осмотрела свою работу.