* * *

— А про политику вы с ним разговаривали? — спрашиваю я.

— Почти никогда, — отвечает Арон, — с чего ты это взял?

— Потому, что его объяснение звучит как политическое.

— Ну и мысли у тебя возникают. — И Арон качает головой. — Он просто хотел сказать, что о вкусах можно спорить, а о цифрах нельзя. И это ты называешь политикой?

* * *

Смешней всего, продолжает Арон, что в аттестате Марка были сплошь единицы*, по всем предметам, кроме математики. Там учителя оценили его достижения на двойку. Арон опасался, что этот недобор может обернуться сложностями при поступлении. Он упрекал Марка за то, что тот даже не потрудился добиться блестящих результатов именно в этом, важном для него предмете. Или, может быть, Марк считает свою двойку пустяком?

* В Германии единица считается самой высокой оценкой, пятерка — самой низкой. (Примеч. переводчика)

Марк ответил:

— Не ругайся зря, я старался-старался, но моих стараний не хватило.

— Не верю, — сказал Арон.

Впрочем, все страхи оказались напрасны, через несколько проведенных в тревоге дней к ним пришло письмо, где сообщалось, что к зачислению Марка никаких препятствий нет. И тогда Арон сказал: «Сядь и послушай меня», собираясь прочесть Марку небольшую лекцию. Он хотел побеседовать с ним о серьезных сторонах жизни, которые сейчас всей тяжестью обрушатся на него, о конце беззаботной поры, что следует воспринимать не только с огорчением. Вот и серьезная работа, особенно когда она увенчана успехом, может приносить радость. И ответственность за собственное продвижение, каковую Марк должен теперь осознать, тоже забывать не следует. Но уже через несколько слов Марк отечески похлопал его по плечу и сказал: «Да будет тебе, папа, я и сам это знаю».

В первую секунду Арон рассердился, но вскоре, по его словам, он счел поведение Марка вполне естественным — ведь у молодых людей свои представления о вежливости, — а немного спустя даже признаком сильного характера. Перебив его, Марк избавил их обоих от речений, которые звучали бы безжизненно и пафосно, а Марк был не тот человек, чтобы изображать интерес там, где его нет.

В середине каникул Марк попросил у него триста марок. Он хотел отправиться с друзьями в поход, а куда именно, они решат по дороге. Арон дал ему денег, и Марк исчез почти на целый месяц. Непривычное одиночество не смущало Арона, вот только он тревожился за Марка. Впервые после окончания войны Марк исчез из поля его зрения, один раз от него пришла открытка из Мекленбурга: «Не беспокойся, Марк».

За тот месяц, что Марк отсутствовал, он часто думал о неотвратимом приближении того дня, когда сын уйдет из дому. Пока Марк, правда, на это даже не намекал, но сама жизнь намекала, все студенты жили отдельно от родителей и отнюдь не потому, что в родительском доме им не хватало места. Арон очень боялся этого дня, но для себя решил не препятствовать Марку, если тот выразит когда-нибудь подобное желание. Он старался не досаждать Марку, чтобы это желание подольше не возникло, короче, не опекал, по возможности не вмешивался, не докучал мелочами и проявлял терпимость.

Когда Марк живой и невредимый вернулся из похода, дни снова потекли обычной чередой. Ни сразу по возвращении, ни в дальнейшем он не говорил, что хочет жить отдельно. Время от времени он приводил девушек. Арон и по этому поводу не делал никаких замечаний, кроме обычных между мужчинами. Девушки, насколько он мог об этом судить, были совершенно приличными девушками, однако их ночные визиты не слишком его радовали, и ему стоило большого труда помалкивать. А в остальном Марк вполне серьезно занимался математикой.

* * *

Болезнь Арона отбрасывает нас в нашей работе далеко назад. Она продолжается целых полгода и порой принимает такие серьезные формы, что я начинаю опасаться за его жизнь. Мы сидим, по обыкновению, за столом в гостиной, и Арон рассказывает мне про всякие студенческие дела, без которых я вполне мог бы обойтись, но вдруг он на полуслове обрывает свой рассказ, встает и выходит из комнаты, да так резко, что я начинаю опасаться, уж не счел ли он меня недостаточно внимательным. Я жду минут десять, потом все это начинает мне казаться очень странным, на кухне его нет, а ванная комната заперта изнутри. Я стучу, я зову его, но ответа нет, и тут я взламываю дверь, первый раз в жизни. Я разбегаюсь, чтобы высадить ее, все это кажется мне каким-то ненатуральным, пожалуй, даже глупым. Но Арон неподвижно лежит на полу, и меня охватывает паника. Я дергаю его, пытаюсь поднять, но безуспешно. Как же я перетащу его в машину, думается мне, может, соседи помогут? Первый же сосед оказывается гораздо хладнокровнее меня. Он сразу звонит в неотложку. Мы вместе переносим Арона в постель, смачиваем его лоб, он абсолютно, он невероятно бледный. А врачиха только и говорит: «Нет, нет, он не умер».

Каждый день я получаю в больнице лишь справки общего характера: «Без перемен». А к нему меня не пускают. Наконец мне удается мольбами и конфетами подкупить одну сестру, и она тайком проводит меня в его палату. По дороге шепчет, чтоб я не подходил к нему слишком близко и вел себя очень тихо, тем более что говорить с ним все равно нельзя. Арон лежит в прозрачной кислородной палатке, если, конечно, я правильно это понимаю. К его руке подведена трубка, в которую из емкости каплет темная кровь.

— Послушайте, — взволнованно говорю я врачу, — вот уже несколько дней все здесь ведут себя так, будто его состояние представляет собой государственную тайну.

Врач даже не глядит на меня, а что-то ищет среди хаоса на своем письменном столе.

— Скажите мне, наконец, что происходит с Арно Бланком?! — спрашиваю я.

— Да не кричите вы, — отвечает врач. Он находит какую-то папку, перелистывает, заставляя меня ждать дольше, чем нужно, после чего я узнаю наконец, почему Арон был такой бледный, когда лежал на полу в ванной. Потому, оказывается, что его желудок разъеден сплошными язвами, что одна из них открылась и привела к внутреннему кровотечению, если бы все остальное было нормально, то его давным-давно уже прооперировали бы, но вот состояние его сердца… Впрочем, долго ждать тоже нельзя, говорит врач, Арону постоянно переливают кровь, но прободная язва в желудке — это все равно что бездонная бочка. До сих пор они откладывали операцию, пытаясь с помощью лекарств хоть как-то подготовить сердце и все остальные органы кровообращения к оперативному вмешательству. А если вы намекаете на что-то другое, то смею вас заверить, что для него делается то же самое, что мы делали бы и для двадцатилетнего.

— Ну и какие прогнозы? — спрашиваю я.

— Неутешительные, — отвечает врач.

Дома меня мучит вопрос, чем я больше встревожен — состоянием Арона или опасностью, что он не сможет завершить свой рассказ. Я слушаю громкую музыку, я листаю книги, но всё без толку, вопрос этот не оставляет меня. Разумеется, я должен прийти к выводу, что Арон важнее, гораздо важнее, несравнимо важнее, ну чего стоит пара дурацких тетрадок с записями! Я даже подумываю, не бросить ли все записи в огонь, это, как мне временами кажется, было бы убедительнейшим доказательством моей искренности по отношению к Арону. Я знаю, что в сложных ситуациях легко теряю разум, поэтому результат моих раздумий гласит: «Мне важно и то, и другое, важен сам Арон, важна его история, будем надеяться, что это и есть истина. Конец».

Арону делают операцию, и вопреки всем ожиданиям он ее переносит. Когда меня первый раз допускают в его палату, он радуется моему приходу, как еще никогда не радовался.

— А вот и ты, — говорит он.

— Я тебе кое-что принес, — отвечаю я и ставлю на его тумбочку транзистор. Арон благодарит, но больше не обращает на подарок никакого внимания. Он пытливо глядит на меня и спрашивает, как я его нахожу.

— Очень уж тощий.

— Да, они здесь все удивляются, что я еще до сих пор жив.