Изменить стиль страницы

Немедленно вслед за этим был объявлен перерыв, так как все были страшно утомлены и взволнованы.

Заремба вышел в вестибюль, точно снятый с креста, так он был бледен и измучен.

— Они все утвердят, — шепнул он Жуковскому, сидевшему на прежнем месте.

— Пока не угасла жизнь, до тех пор есть надежда! — ответил тот громко, так что кое-кто из стоявших у стола с закусками обернулся с любопытством.

После перерыва Заремба уже не спешил в зал заседаний, а остался в вестибюле. Многие с таким же трепетом в душе ожидали результатов голосования. Всех волновала одна и та же тревога, и в угрюмом молчании все прислушивались к голосам, доносившимся из зала.

А там опять бушевала жестокая буря, так как оппозиция напрягала все силы, чтобы не допустить до голосования и затянуть заседание, в надежде, что король должен будет его отложить. Ораторы из оппозиции выступили с негодующими речами, и слова их, как удары топора, как пощечины, падали на продажное большинство, вызывая бурные протесты и долгие реплики.

По временам, когда закрывались двери, ведущие в зал заседаний, в вестибюле воцарялось глухое безмолвие, нарушаемое лишь доносившимся со двора мерным ритмом шагов часовых и завываниями ветра, словно взвывающего протяжным стоном миллионов продаваемых, их отчаянным рыданием и жалобным зовом о помощи.

— Чертова свадьба, что ли! — выругался Качановский, вскакивая, не притронувшись к полной кружке, когда порыв ветра ударил с новой силой, от которой задрожали стены и кое-где погасли огни. Выглянул на крыльцо. Ночь была знойная, душная; по усеянному звездами небу проносились белесые клочья туч, из канав вокруг замка доносилось кваканье засыпающих лягушек, в воздухе пахло липами, на гренадерских бивуаках курчавились огненными кудрями костры.

Как медленно и тяжко тянулись часы ожидания, какой волнующий трепет охватывал сердце при каждом бое часов! Когда же наступила полночь, возвещенная рожками замковой стражи, казалось, будто рой адских призраков заполнил фойе, будто бьют последние минуты жизни. Суеверный страх охватил многих; некоторые усердно крестились, кто-то шепотом горячо молился за погибшую в этот час родину, некоторые вскочили с мест...

Заседание, однако, продолжалось, и продолжалась безнадежная борьба кучки людей, которая, как экипаж утопающего корабля, все еще сопротивлялась бурному приступу волн, стихии и тьмы. Они шли ко дну, смерть развевала уже над ними свой победный стяг, голоса их тонули в реве стихий, уже тщетно было их мужество, невозможно было спасение, — но они продолжали еще бороться.

В палате царили хаос, сумятица и чуть ли не драка. Клубок страстей, разожженных сопротивлением, яростно бушевал в зале. На сцену выступали личные счеты, проносился ураган взаимной неприязни и дрязг, какое-то безумие обуяло большинство, — так неудержимо они стремились к гибели. Их била лихорадка, начинала грызть совесть, жег стыд открыто разоблачаемых предательств, и им хотелось поскорее довести до голосования, поскорее скатиться в пропасть позора и преступления. Скорее, как можно скорее! Ведь в конце концов и послу могут надоесть затянувшиеся обсуждения, — время от времени сверкал уже его недовольный взгляд и презрительная улыбка хлестала точно плетью. Он притаился в окошке над троном, как паук в хитро сплетенной паутине, терпеливо ожидая неминуемой добычи.

Из королевской кухни ему приносили бульоны и прохладительные напитки для подкрепления утомленных сил. Сестры короля приходили услаждать его одиночество в скучные часы ожидания. Но, поддерживая галантный разговор, он не пропускал ни единого слова из речей оппозиционеров, передавал королю свои советы, посылая написанные карандашом записочки, наставлял председателя держаться строго регламента, подогревал усердие Коссаковского, даже посылал конспекты реплик своим приспешникам, предлагая гнать с хоров все время проникавшую туда публику и бдительно следил за всем происходящим. Раутенфельд частенько заглядывал к нему, чтобы спросить, не пора ли заговорить штыками. Он рекомендовал терпеливую снисходительность, жалуясь дамам на ослепление безумцев-оппозиционеров! Ведь все, что он делал, имело целью исключительно благополучие этих легкомысленных поляков, которых он обещал осчастливить даже наперекор им самим. И когда Анквич в одной из своих речей заявил: «Прежние насилия над отдельными лицами превратились в насилие, направленное против всей страны», — он послал ему выговор за демагогические приемы и язвительно заметил:

— Граф старается на всякий случай заручиться симпатиями оппозиции.

Сестры короля не находили слов для выражения восторга перед его человеколюбием и благородством, на что он отвечал им произносимыми шепотом горячими похвалами их брату, восхваляя в его лице высокий облик монарха, преданного только долгу своей неустанной заботы о счастье подданных. Чуть не со слезами на глазах выражал он соболезнование его усталости, но не соглашался, однако, на то, чтобы отложить заседание на понедельник, и заявил, что никого не выпустит из здания сейма, пока не будет вотирована ратификация. Когда же ему сообщили, что все уже падают с ног от усталости и многие депутаты засыпают на своих местах, он ответил:

— Если они будут еще дольше затягивать заседание, — я прикажу разогнать их сон! — и отдал приказ держать пушки наготове, а палату окружить удвоенным кордоном.

Было уже около двух часов пополуночи, а заседание все еще продолжалось, так как оппозиционеры нечеловеческими усилиями старались его затянуть как можно дольше.

Сменили уже свечи в люстрах и канделябрах, многие депутаты дремали в темных углах под хорами, даже прислуга, стоявшая навытяжку у дверей, засыпала от усталости. Король ежеминутно подбадривал себя солями, а в короткие перерывы сваливался в своем кабинете, как мертвец, и лежал без сил, ничего не помня. Но при звуке председательского колокольчика вскакивал и, пытаясь выдавить на лице выражение величия, возвращался немедленно в зал заседания, чувствуя над собой бдительное, властное око, зная, что в коридорах сверкают штыки гренадер и что Раутенфельд бродит вокруг с возрастающим нетерпением.

И Станислав-Август занимал свое место на тронном кресле, продолжая присутствовать при ожесточенных прениях. Он сидел точно прикованный к позорному столбу, выставленный под град жгучих упреков оппозиционеров, их презрительных взглядов и злобных улыбок, — сидел, понимая чудовищное значение этого дня, страдая от несчастия, переживаемого родиной, и первым склонял голову, подставляя шею под ярмо, руководимый слабостью, неспособный ни на борьбу, ни на сопротивление, ни на жизнь, ни на смерть.

На развалинах Речи Посполитой зиждился его трон, возвышающийся лишь над позором, предательством изменников, слезами и горем предаваемых. Самого же его глубоко волновал лишь один вопрос: оплатят ли, в награду за его покорность, державы, разобравшие по частям его страну, его долги и обеспечат ли ему возможность спокойно прожить остаток лет?

С мучительной пытливостью смотрел в его лицо Заремба, но, не будучи в силах понять в нем ни человека, ни короля, уходил бродить по кулуарам, заходил на хоры и опять возвращался в вестибюль, к дверям палаты, откуда, не прекращаясь, доносился громкий шум, но нигде не мог долго оставаться, — земля горела под ногами, его терзало отчаяние и беспокойство. Он подошел быстро к Дзялынскому, но, заметив пронизывающий, сверлящий взгляд проходившего Бокампа, отошел к Жуковскому. Капитан тоже был взволнован и отвечал ворчливо. Ясинский шептался о чем-то с подкоморшей, Качановский пил, а несколько человек из числа участников заговора заперлись в камере гауптвахты с Марцином Закржевским, который с полуночи нес караул.

Заремба продолжал блуждать одиноко по залам и коридорам. Мимоходом подошел к нему Воина и шепнул:

— Иванов отправляется во вторник вечером, ведет партию навербованных солдат, численность конвоя не знаю. До Мереча его провожают товарищи.

— Ты мне сообщаешь важные новости!

Нервное беспокойство покинуло Зарембу, все мускулы его напряглись, точно для прыжка, и, по-видимому, он знал уже, что ему делать, так как ответил Воине: