Изменить стиль страницы

Он хлопнул по отдувшемуся карману и убежал.

Зарембе расхотелось вдруг видеть Новаковского.

Он вернулся в зал на прежнее место, под колонны хоров, и следил оттуда глазами за Изой. Она прогуливалась в сопровождении рябого, бледного господина, который ластился к ней, как собачонка, и чего-то настойчиво от нее добивался. Она не отвечала, водя нахмуренными глазами вокруг. Несколько раз Север почувствовал на себе ее пристальный, но как бы ничего не видящий взгляд.

Прошла мимо него надутая подкоморша, — он не заметил ее; прошел Ясинский, — он не заметил; какие-то юнцы за его спиной делились друг с другом интимными замечаниями о разных красавицах, — он не слышал даже их голосов.

Ее одну только видел во всем зале, только ее одну...

Не захотел, однако, даже подойти к ней. Предпочитал смотреть так, издали, и запоминать навеки ее чудные формы. Зачем ему больше! Наглядится только и уйдет, — решал он, не будучи в силах тронуться с места.

Она заметила его и остановилась, впиваясь в него испытующим взглядом. Загадочная улыбка скользила по ее губам. Сердце у него бурно забилось... Она отошла и скрылась в толпе. Музыка заиграла снова, начинался новый танец. Довиньи, словно белая ветряная мельница, размахивал руками, расставляя непослушные веселые пары.

Вдруг Заремба склонил голову, точно под направленным на него ударом. Холод оледенил его сердце... Она шла к нему с каким-то тихим призывом, уста ее трепетали, казалось, звуками его имени. Она плыла, словно волна, с царственным величием расталкивая клубящуюся толпу. Черные кудри вьющимся роем спускались на ее лоб, виски и шею. Высокая, открытая грудь дерзко выдавалась вперед. Она шла походкой, напоминавшей колышущийся на стебле цветок. Иногда ее поглощала и увлекала с собой танцующая толпа. Север ждал тогда с томительным трепетом, пока она вновь выплывет, пока вновь заблестит ее золотистая туника, усыпанная розами, и предстанут взору стройные, обнаженные до колен ноги. На устах ее играла улыбка, улыбка смущения и радости, а карие с точечками глаза блестели точно у охотящегося тигра.

Она была все ближе и ближе; он слышал уже шуршание ее сандалий, нестерпимый жар охватил его, его сердце билось все сильней и сильней, ему захотелось броситься перед нею ниц, — но он не пошевелился и сразу же начал вооружаться холодностью, закрываться щитом насмешливой улыбки.

— Я ждала, чтобы ты со мной поздоровался.

Он вздрогнул. Это она говорит, протягивает руку, ее карие глаза смотрят на него...

— Как я мог посметь, пани камергерша... Как мог бы я осмелиться!.. — Он оборвал, — настолько собственный голос показался ему чужим и противным.

Она посмотрела с удивлением и все еще в ожидании, но он не произнес больше ни слова, только впивался в нее неумолимым холодным взглядом.

— Пани камергерша, мы ждем! — воскликнул кто-то, подбегая с ужимками танцора.

Она подала ему руку и ушла, скрывая в душе гнев.

Заремба сделал несколько шагов вслед за ней, но толпа разделила их и оттолкнула его на прежнее место.

Огромный зал закружился у него в глазах, все смешалось в один вихрь — и огни, и красная обивка, и люди, и блестящие зеркала, и во главе хоровода белый Довиньи, размахивающий тросточкой, разукрашенной лентами, скачущий, как подергиваемый веревочкой паяц, и кричащий скрипучим старческим голосом.

Заремба крепче прислонился к колонне и ни на минуту не спускал больше глаз с Изы. И ни о чем не жалел, не давал мучить себя тоске. Был совершенно спокоен, но в этой победе над собой был какой-то горький привкус примирения, было что-то, от чего сердце испытывало боль.

А Иза танцевала теперь как будто только для него. Все время проплывала перед его глазами, словно золотистое облачко. Была похожа на цветок, на лунное виденье и в то же время — на бурю, на вихрь. Лицо ее пылало, глаза метали молнии, сочные губы мелькали в пространстве пунцовой лентой, очаровательная улыбка манила, изящные изгибы тела дышали желанием... Каждое ее движение было песней тоски, напоминания и любви...

«Не соблазнишь меня! — отвечал его вызывающий взгляд. — Я не отдамся больше на муку! Ты убила мою любовь!» — мелькало у него в мозгу вместе с воспоминаниями о каких-то поблекших клятвах и жарких поцелуях. Он отгонял эти встающие из гроба призраки, гнал их из памяти, но не мог оторвать от нее глаз и уйти, как решал каждую минуту.

Очнулся, только когда кто-то толкнул его в локоть.

— Чего тебе?

За его спиной стоял его слуга и доверенный — Кацпер.

— Приехал капитан и какой-то толстый господин, — шепнул он ему на ухо.

— Хорошо, пусть Мацюсь подаст карету.

— У нас нет пропусков.

Север посмотрел, не понимая, в чем дело.

— На углах стоят караулы, и казацкие патрули разъезжают по улицам. У каждого должно быть разрешение от гродненского коменданта.

— Как же мы попадем домой? Придется ждать утра.

— Надо ехать сейчас, дело важное. Я договорился уже с одним босняком. Обещал проводить нас.

Север еще раз посмотрел на Изу. Она танцевала, все время глядя в его сторону, вся — улыбка, вся — безмолвная мольба, вся — словно крик тоскующей любви.

Он порывисто скрылся за толпу, смотревшую на танцующих, и ушел.

Внизу под террасой ожидал какой-то человек, шепнул ему:

— Ступайте за мной! — и пошел вперед, озираясь по сторонам.

На востоке загоралась уже заря. Парк чернел и окутывался густым туманом, тянувшимся с Немана. Откуда-то с выгонов доносилось ржание лошадей.

Заремба оглянулся на дворец; он сверкал всеми окнами, оркестр гремел, танцующая толпа проносилась по залу, и то и дело доносился смешанный гул голосов, смеха и топота ног.

— Кто, говоришь ты, ждет меня? — спросил, остановившись вдруг, Север.

— Пан капитан Качановский с каким-то толстым господином.

Заремба пошел так быстро, что спутники едва поспевали за ним.

II

Перед боковым алтарем костела служилась обедня. Костел был пронизан золотистыми снопами солнечного света, кадильного дыма и волнующих звуков органа. Обедня служилась с музыкой, но без пения и особой пышности. Толстый ксендз-настоятель служил ее немного впопыхах, почему-то торопясь, и каждый раз, когда он поворачивался в сторону молящихся, глаза его с беспокойным любопытством бегали вокруг двух склоненных фигур, едва заметных из-за пюпитров и с виду как будто углубленных в молитву. Иногда же, возглашая какой-нибудь «Te Deum» или перелистывая страницы требника, он украдкой поглядывал подозрительно на лица богомольцев.

Не много их собралось в этот день: какие-то дамы в чепцах и фижмах восседали важно, точно нахохлившиеся индюшки, на передних скамьях, несколько горожанок в нарядных наколках и черных платках побрякивали четками, да еще несколько дородных баб, уставившись слезящимися глазами в ксендза, шептали вполголоса молитвы. Несколько старцев в кунтушах, точно для декорации, стояли перед алтарем на коленях, за ними — несколько мещанских кафтанов, а в глубине, под колоннами, жались к стене рваные сермяги, липовые лапти и простой городской люд. Какой-то старый нищий, постукивая костылями, пробовал протолкаться вперед, тыкая под нос коленопреклоненным богомольцам свою чашку для подаяния. Ксендз-настоятель грозно нахмурил лоб и чуть не обрушился на него с бранью. Раздражали его и сварливые, хотя сдержанные пререкания монахов, которые вместе с монастырскими мальчуганами, одетыми в бернардинские подрясники, увешивали большой алтарь цветами и коврами. Старик ксендз, казалось, был весь поглощен лихорадочным ожиданием чего-то, тщетно пытаясь уловить и связать редкие, долетавшие до него звуки сдержанного шепота.

— Нет, — шептал Ясинский, склоненный над раскрытым молитвенником. — Говорил мне Тенгоборский, секретарь сейма, что сегодняшнее заседание будет отложено на завтра. Нужно еще заготовить полномочные грамоты для делегации, которая должна вести переговоры с Бухгольцем, а к тому же Сиверс после вчерашних празднеств лежит в постели. Остальные тоже не прочь отдохнуть.