Изменить стиль страницы

— Ну что ответствовать? Ничего… Дай бумагу и перо, я ему черкну, чтоб не обиделся. Да на словах передай, ежели какая жалоба или нужда, пусть обратится к Александру Христофорычу, и ты ему посоветуй. А то все ко мне да ко мне. Чуть что — во дворец! А они на что?! Кому я платок дал утирать слезы невинных? Бенкендорфу… Ну вот пусть и утирает!

Принесенным пером тут же, придвинув стул к подоконнику, царь набросал записочку Жуковскому.

— Вот и хорошо. Старик не обидится. Небось все о Пушкине хлопочут. Я ведь предупреждал. Пусть теперь он сам о себе похлопочет. Сам заварил кашу, самому и расхлебать ее надобно.

Царь повернулся к двери и почесал одну голую ступню второй. Бывший крестьянин, а ныне доверенный камердинер влиял на него народно и успокоительно.

— Такие-то дела-а-а… — царь вернулся в кабинет и сел на диван.

Стреляя на Черной речке в Дантеса, Пушкин, бесспорно, стрелял в Ту сторону. «Все Тот виноват…» — заметил Пушкин однажды. Выстрел Пушкина имел и предупредительное значение. Вообще Тот несколько раз возникает в письмах Александра Сергеевича к Наталье Николаевне. 11 июля 1834 года Пушкин жалуется жене: «На днях я чуть было беды не сделал: стен чуть было не побранился. И трухнул-то я, да и грустно стало». Через несколько дней Пушкин в шутку замечает: «А ты, бабенка, за неимением того и другого…»

В каком-то смысле выстрел на Черной речке был выстрелом в воздух. Пушкин пытался уберечь свою семью, свой дом. Случись что, он встал бы перед дилеммой убить царя или себя. Отношение к убийству Пушкин выразил в необыкновенных по своему благородству словах, сказанных им на поле битвы: «Как странно: я думал, что мне доставит удовольствие убить его, но я чувствую, что нет». Прекрасные, великие слова! Ныне, к сожалению, совершенно забытые.

И вместе с тем какой скрытой полуугрозой звучат слова Пушкина, сказанные им царю, если верить барону М. А. Корфу, за несколько дней до дуэли. И как нелепо и двусмысленно выглядит повелитель в своих жалких попытках оправдаться перед уязвленным поэтом. Давай, читатель, вдумаемся вновь в хорошо известные тебе строки: «…под конец его (Пушкина) жизни, встречаясь часто с его женой, которую я искренне (!) любил и теперь (!) люблю, как очень добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею (следовательно, между Николаем I и Н. Н. Гончаровой состоялась беседа; логично предположить, что эта беседа была достаточно откровенной, и если она протекала после 1834 года, то в ней упоминался и Дантес. — Ю. Щ.) о комеражах, которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию сколько для себя самой, столько и для счастья мужа при известной его ревности (забота царя сама по себе не может не вызвать интереса у нас; в «Отце Сергии» Толстой создает приблизительно аналогичную ситуацию: «Он вспомнил теперь, как Николай Павлович, встретив его на Невском, ласково поздравлял его».). Она, видно, рассказала это мужу, потому что, увидясь где-то со мной, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. — Разве ты и мог ожидать от меня иного? — спросил я его. — Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживаниях за моей женой. — Через три дня потом был его последний дуэль».

Некоторые исследователи сомневаются в датировке разговора, основываясь на молчании камер-фурьерского журнала и других документов, но я полагаю, что для этого нет достаточных оснований.

Итак, вопрос царя, обращенный к Пушкину за три дня до дуэли, приобретает какой-то особенный оттенок. Описываемая сцена произошла намного позже получения Пушкиным диплома рогоносца, и царь знал о намеке, там содержащемся. Но даже если между Пушкиным и царем этого разговора не было и царь его просто выдумал — какое поле для психологического изучения личности монарха. Сколько откровений заключено в этих нескольких словах!

Нет, Пушкин не походил на кирасира Степана Касатского. Он бы не постригся в монахи.

Женщина по-прежнему полулежала на диване неподвижно, все так же разметав рыжие локоны по синему атласному валику. Она не пошевелилась с того момента, как царь покинул ее, и сомнамбулическое состояние, и ее нежная покорность — та, которой он добивался постоянно от любой своей наложницы, та, которую он ценил превыше всего, — вызвали в нем разные противоречивые чувства: злую ярость, жалость, нежность — и все это вместе взятое он ошибочно воспринимал как прилив страсти.

Царь, однако, не притянул к себе женщину, как в юности с кипящим ощущением внутри он притягивал к себе железными руками дрожащие в испуге жертвы, предназначенные ему для утех матушкой. Сейчас он терпеливо выждал, пока буря, чем-то напоминавшая ему гнев, утихнет. Он знал по опыту — так лучше. Наслаждение получаешь, когда холоден и расчетлив. Мысли о позднем визите Жуковского, о Пушкине, о неприятной ему истории с чарующей Натали и о прочих мелочах отлетели. В желтоватом сумраке комнаты кисейные покрывала походили на светлые летучие облака, и чудилось, что они мягко уносят женщину куда-то в недостижимую для царя даль. Прекрасное всегда трогало его, и тем, что он считал красивым, мог любоваться часами и безмолвно, а потом еще и еще — случалось, и через годы — воспроизводить с трепещущим сердцем взволновавшие некогда картины. Если это вдруг охватывало на людях, взор его стекленел, он принимал отсутствующий неприступный вид, если он находился в одиночестве, лицо его теряло привычно суровое — вымуштрованное — выражение и становилось часто ласковым и беззащитным, как в детстве. Женщина плыла на облаке, и ему пришли на ум полотна итальянских мастеров, которые с таким бесподобным искусством воссоздали женскую красоту, кстати, по типу чрезвычайно ему близкую и желанную, он многажды, особенно в юности, ловил себя на том, что желает — да, да, желает — ту или иную женщину, изображенную кистью художника.

Он сделал несколько шагов к окну и посмотрел на набережную. У парапета в стынущих поздних сумерках стоял человек, мелькнуло — не Жуковский ли то? Он повернулся спиной к стене, небесный пейзаж с фигурой женщины исчез, что показалось ему правильным и справедливым. Он насытился, налюбовался красотой, пора было возвращаться к обычным занятиям. Он безотчетно смял покрывала, как бы прогоняя мимолетное наваждение, и еще через минуту он покинул комнату, не сожалея, а даже с некой долей облегчения или, скорее, освобождения, и, запахнув шлафор, твердо ступая на пятки, с удовольствием ощущая упругость ног, отправился в маленькую каморку, служившую потайной туалетной, о существовании которой никто из прислуги не имел сведений; там его ждал заботливо приготовленный Преображенский мундир — царь не нуждался в посторонней помощи и всегда одевался сам, что составляло предмет его гордости и чего он требовал от своих детей независимо от пола и возраста.

Дверь в адъютантскую опять растворилась половинками, и на пороге застыл Малышев с серебряным подносиком, на котором лежал конверт.

— Бон суар, Василий Андреевич, — с кривоватой догадливой усмешкой и точно рассчитанным поклоном молвил Малышев. — Бон суар, ваше превосходительство.

Малышев отличался удивительным качеством придворного — по нему совершенно было невозможно узнать, как в данную минуту к человеку относится монарх. Ровность и ироничность Малышева вошли в поговорку. Ни разу за дворцовую службу ничего не напутал. Соображал отменно, математически, лучше многих министров и управляющих. По лакейским закоулкам пользовалось популярностью его mot — язык да-ден богом, чтоб никто не узнал твоих мыслей. «Чем не граф Кутайсов? — шептались кухонные девки, млея от сочного щипка. — Красив и здоров, огонь мущина, хоть до поры и не его сиятельство». Хоть до поры и не граф, а все должность первейшего сорту. Аракчеев сроду «вы» цирульнику Кутайсову не сказывал, не мог заставить себя перед турком склониться, его же, Малышева, серьезной личностью почитал и, несколько оберегаясь, здрав-кался, как с родней. А Христофорыч, в свой черед, не иначе как на «вы» величал. Вежливый и ядовитый Сперанский с полулукавством дразнил его «зимним» Мет-тернихом, давнего невольно тем обидев приятеля своего Нессельрода. Нессельрод, западной складки деятель, во всех парижских, мадридских и венских тайнах осведомленный, перстень из гурьевских закромов подарил, не дешевле царева.