Через 2 часа я был здоров; все прошло еще прежде, чем явился доктор; через три дня я был на Афоне; постригаться немедленно меня отговорили старцы; но православным я стал очень скоро под их руководством… К русской и эстетической любви моей к Церкви надо прибавить еще то, чего недоставало для исповедания даже «середы и пятницы»: страха греха, страха наказания, страха Божия, страха духовного. Для достижения этого страха духовного — нужно было моей гордости пережить всего только 2 часа физического (и обидного) ужаса. Я смирился после этого и понял сразу ту высшую телеологию случайностей, о которой говорил. Физический страх прошел, а духовный остался. И с тех пор я от веры и страха Господня отказаться уже не могу, если бы даже и хотел… Религия не всегда утешение; во многих случаях она тяжелое иго, но кто истинно уверовал, тот с этим игом уже ни за что не расстанется! И всякое сомнение, всякое невыгодное для религии философствование он будет с ненавистью и презрением легко от себя отгонять, как отгоняют несносную муху… А что было после обращения, после 1871 — 72 года, — об этом рассказывать невозможно здесь! Эти 20 лет, от 40 до 60, я прожил совсем иначе, чем первое 20-летие зрелости (от 20 до 40 лет). Я не говорю — лучше, безгрешнее, а только иначе, совсем с другим основанием, глубже и полнее… В эти же последние 20 лет (после Афона) я и написал все лучшее и оригинальное…
Больше ничего я на этот раз не могу вам сказать.
Приезжайте на Рождество ко мне в Троицкий посад (если я там останусь; ибо это только там решится), и тогда о многом скажу яснее и подробнее.
7) Об отце Амвросии позвольте тоже отложить подробную беседу. Скажу только следующее: святость, признаваемя церковью, может быть благодатью Божией усвоена людям самых несходных натур и самых разнородных умов. О. Амвросий по натуре и по уму склада более практического, чем созерцательного. «Практического», разумеется, не в каком-нибудь мелком смысле, а в самом высоком и широком. В том смысле, например, в каком и Евангельское учение можно назвать в высшей степени практическим. И любовь, и жестокие угрозы, и высшие идеалы отречения, и снисхождение к кающимся грешникам. Прибавлю еще: он скорее весел и шутлив, чем угрюм и серьезен, — весьма тверд и строг иногда, но чрезвычайно благотворителен, жалостлив и добр…
Теорий моих и вообще «наших идей», как вы говорите, он не знает, и вообще давно не имеет ни времени, ни сил читать. Но эпоху и людей он понимает превосходно и психологический опыт его изумительный. Иногда, впрочем, приказывает себе вслух читать некоторые рекомендованные ему небольшие статьи. Так, мою статью в «Гражданине», о связи сословных реформ Толстого и Пазухина — с замедлением прихода антихриста, он велел прочитать себе 2 раза и чрезвычайно одобрил. Он «равенства и свободы» не любит, как и все духовные люди.[86] Sapienti sat!
8) О «Братьях Карамазовых». Разве я просил их у вас? Совсем не помню. Меня это очень удивило. Не беспокойтесь; у меня теперь они есть; променялся на другие книги с одним петербургским «фельетонистом» и «беллетристом», который приезжал сюда, видимо, для «изучения нравов».
9) После 20-го августа уезжаю в Троицкий посад. Вероятно, останусь там, если только увижу, что могу там по своему навеки устроиться. Если же нет, то скоро вернусь. Вы из какого-то доброго и поэтического (видимо) чувства жалеете, что я оставляю Оптину; а старец настойчиво, уже с весны побуждает меня к этому переселению ввиду близости (там) именно той самой хирургической помощи, к которой и вы мне советуете прибегнуть. От. Амвросий говорит: «Не должен христианин напрашиваться на слишком жестокую смерть. Лечиться — смирение». И даже торопит отъездку, пока не холодно. Может быть, у него есть и другие обо мне соображения, о которых он умалчивает.
10) Ischuria значит полное и решительное задержание мочи. Неправильное, трудное испускание называется dy(i?)suria. Disuria пренебреженная ведет к ischuria. Ischuria, если не прекратится никаким средством, влечет за собой скорую и крайне мучительную смерть или: от разрыва мочев. пузыря, излияния мочи в полость живота, и острого, в высшей степени болезненного воспаления брюшины (peritonitis acutissima); или от заражения крови обратно всасывающеюся мочею (iuremia); при этом бред, иногда бешеный и т. д.
Вот почему от. Амвросий и желает, чтобы я был ближе к хорошим хирургам. А если бы он сказал: «не ездите и готовьтесь здесь умирать» (как он иным и говорит иногда), то я, конечно, остался бы.
Впрочем, не надо старческую заповедь принимать всегда в прямом и чисто практическом смысле, что «вот все у Троицы еще лучше будет». Вовсе нет; может случиться в «земном» смысле и хуже; но важны благословение и послушание в «загробном» отношении, в смысле, трансцендентного эгоизма».
11) Заключение. Я смолоду набрал у Тургенева до 200 р. сер. и не отдал ему. И от многих людей видел много любви, снисхождения и вещественной помощи в течение моей уже долгой жизни. И как-то не стыжусь этого, а рад и за себя, и за людей, что добры. Позвольте же и мне предложить вам такой план: если я, оставшись у Троицы, к Рождеству увижу, что у меня найдутся вольные деньги, то возьмите у меня, сколько будет нужно на проезд из Белого и обратно ко мне и на прожиток в гостинице в течение недели (не менее, а то и более, иначе будет «смешение») и будемте разговаривать каждый день раза по два, или хоть по вечерам без умолку от 6 до 11.
Отдадите, когда вздумается. И я должен и медлю, и мне должны хорошие люди и не спешат. Эта метода и национальна, и одна из самых «христианнейших»!
Надо относиться к этому просто и с сердечной чистотой верить, что нередко дающему давать гораздо приятнее, чем получающему принимать. Особенно — прошу вас верить, до чего мне, полуживому, из эгоизма дорого было бы свиданье[87] с вами, именно с вами!
Неужели вы сами постичь сердцем этого не можете? И неужели Варв. Дмитр. будет вас отговаривать? Я готов буду тогда ей самой написать просительное письмо.
Аминь! Теперь надолго замолчу. Некогда! А вы пишите.
К. Леонтьев
Письмо 11. 20 августа 1891 г., Опт. п
Я еду решительно 24—25-го.
Посылаю вам все отзывы[88], какие только у меня есть. При свидании расскажу еще много любопытного про Каткова, Аксакова и мног. других.
Прошу вас убедительно никому этих наклеек не давать и не показывать (разве только брату вашему, если он с вами так единомыслен и близок). Большую часть заметок пером я сделал теперь и собственно для вас, так как вы желаете поближе познакомиться с моим литературным прошедшим. Но я бы не желал, чтобы эти заметки были в нескольких руках.
Вы спросите, может быть: «Какие же тут секреты?»
Секреты, не секреты, а есть такие «оттенки» в этих примечаниях, которые я бы, вероятно, изменил, если бы писал их не для вас, а для кого-нибудь другого, который внушал бы меньше доверия, чем вы.
Вам я инстинктивно верю, т. е. вашему участию и вашей искренности, а главное — вашему утонченному пониманию.
Теперь я долго не буду вам писать. Некогда. Но из Троицы пришлю адрес свой.
P.S. 21 авг. Сейчас только окончил чтение вашей статьи «Европ. Культ.»[89] и т. д. (в № 76 авг.). Опять приходится сказать еще раз: «Ныне отпущаеши».
К. Леонтьев
Письмо 12. 3 сентября 1891 г., Троицкий посад
Дорогой и многоуважаемый Василий Васильевич. Наконец я кое-как добрался до Троицы-Сергиева и остаюсь здесь по крайней мере до лета; а вернее, что навсегда. Пока совершенно одинок, не выхожу из номера по слабости и скучаю по Оптиной. В Москве пробыл всего двое суток; были у меня Говоруха-Отрок, Грингмут, Александров и друг. Говорили о вас — и здесь я воочию увидал всю ту пользу, которую вы мне сделали даже и маленькой статьей в «Моск. Вед.». Я это предвидел; но в Москве убедился уже вполне.
86
Защитим немножко монахов: конечно, «равенства и свободы» нашей, из «буйства» происходящей, они не любят; но лучшие из них в себе самих, в «братии» своей, в братстве своем имеют такое море свободы и равенства, в котором наша исчезает, как ручеек в океане. Они нашли без родства (аскетизм) дух и форму и сущность родства: вот их секрет. Истинный (высокий) монах уже не имеет осуждения миру; но не по равнодушию к греху, даже не по снисхождению, что было бы гордостью сильного в отношении к слабому, а по орлиному лету своему и по отцовской к миру нежности. Вообще монашество, лучшее, истинное, содержит в себе некоторое психическое чудо, притом новое, до Христа не бывшее. Тут какой-то синтез Евангелия {припоминаемых его речений, притч, образов, даже смысла) и природы; тут во всяком случае много лесов, лесного запаха, ландышей, звезд, далекого горизонта, вечного уединения и углубления в себя, — словом, много пантеизма древнего, но, так сказать, (как в музыке) поставленного «на другой ключ». Этим «другим ключом» была «благая весть» Христа. В Нем они получили Лик «взявшего на себя грехи мира», Лик во всяком случае Прекрасный, Неизъяснимый. Ландыши и запах лесов слились с человеческим образом («Сын Человеческий»), и получилась религия вместе: и в отношении к Богу, и глубочайшей человечности. «Равенство, братство и свобода» тут слишком живут. Французскую «свободу и братство» монахи не пускают к себе, как обезьяну — люди, ибо там (на западе) действительно явилась лишь «гримаса» и братства, и свободы. Тут Д — кий в отрицании западных «идеалов» был прав, как и вообще славянофилы. Но граница монашества, и абсолютная граница, начинается со следующего. Положим, я отрок: мне 14–16 — 19 лет. Я несу в себе целый мир потенций энергичного, страстного, веселого, предприимчивого, трудолюбивого. Монах (высший, идеальный) все это не осудит, даже похвалит! но какою-то вялою похвалою, — и в этом весь секрет, мировой секрет монашества!! Дело в том, что в самом монашестве нет энергизма к деятельности, и «отрицание мира», «ухождение из мира» все-же есть его корень, не переменимый, вечный, существенный! Сопоставляя два выражения: «Тако Бог возлюбил мир, что и Сына Своего Единородного отдал за него» и «не любите мира, ни того, что в мире», мы первое находим одиноким, а второе подпирается такими краеугольными выражениями, как восклицание Самого Христа и притом в центральные мгновения служения Своего: «Мужайтесь, Я победил мир'\ «Ныне суд князю мира сего», «видели ли вы Сатану, спадшего с неба?» Через это, самое «принесение Сына за мир» изъясняется не в смысле принесения Его за мир сущий, но — для преображения мира, к лишь в этой «преображенности» спасаемого. Теперь, — наши «энергии» в мире все суть обыкновенные, «не преображенные», и монахи не осуждают их, однако им никак и не сочувствуют. В конце концов «монашество», будучи «чудом психическим», однакоже, в корне содержит все-таки некоторое «испепеление» бытийства, бытийственных вещей (отсюда буря против него Петра Великого, да и всех энергических людей). В монашестве вообще скрыт еще не разгаданный мировой секрет. Иногда оно мне представляется Живою и Личною Смертью: тихим увяданием с радостью на свое увядание. Ибо побежать, прыгнуть (действия безгрешные) монах все-таки никак не может, не потеряв всей своей сути; захлопать в ладоши, ну, напр., при виде подвига святости, — не может же! Улыбнуться — да, может. Вообще тихость, штиль планеты целой, и, в последнем анализе, смерть — вот суть монашества. Может быть, мы, умирая, «преображаемся»; тогда в монашестве предчувствие «рая за гробом». Но тогда «лилии» этого рая слишком безжизненны; а ведь «древо жизни» (в Апокалипсисе) двенадцать раз в год приносит плоды!! Апокалипсис, как и Библия, как седмисвечник в скинии завета — все это «нет! нет! нет!» в отношении к монашеству, самому безукорному.
87
Конечно, все очень легко было исполнить, но какая-то лень и суеверие, что я не увижу именно то дорогое и милое, что образовал уже в представлении о невиденном человеке, заставило меня нисколько не спешить свиданием, да и вообще не заботиться о нем. Так мы и не свиделись. A in concreto человек всегда интереснее и лучше еще, чем по писаниям, письмам. Сужу по Страхову, которого долго знал, и из знания этого извлек бездну наслаждения, пользы. «Точно путешествуешь по Финикии, по Африке» и пр., знакомясь с новыми любопытными людьми. Новый человек интересен, как и новая страна. Но я всегда ленив был к таким «путешествиям».
88
Критические о себе.
89
Европейская культура и наше к ней отношение — четвертый и последний фельетон в Моек. Ведом, за 1891 г., август. Тут говорилось о Л-ве и его теориях.