Совершенный и законченный детерминизм! Никакого проблеска свободы выбора. Слабое место концепции Леонтьева хорошо подметил И. С. Аксаков. В автобиографии «Моя литературная судьба» Леонтьев передает обрывок своего спора с Иваном Аксаковым: «—Потом, — продолжал Иван Сергеевич, — вы совершенно уничтожаете влияние лица, вы забываете свободную, личную деятельность человека… У вас процесс развития и вторичного упрощения есть процесс фаталистический, деспотический, неизбежный… Поэтому о чем же хлопотать? Вы — Иеремия, плачущий над развалинами… — А разве Иеремия не писал? — спросил я. Аксаков никак не ожидал этого соображения и замолчал вдруг; он забыл, что Иеремия писал». Ответ, конечно, остроумный. Но он не является ответом по существу. Ибо не снимает вопроса о трагическом детерминизме, более того, безнадежном фатализме. Ибо и сам-то Леонтьев писал о полной и неотвратимой гибели: «Верно только одно… одно только несомненно, — это то, что все здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений?» («Наши новые христиане»). Но если так, то не является ли и проповедь Леонтьева — только игрой ума, самодельной и ничего остановить не могущей? Но как по сравнению с этой мужественно-пессимистической, но воистину органической философией истории грубо мифологичен и просто глупо выглядит так называемый, научный социализм» — марксизм! И как издевался, как бы предвидя марксистов, Леонтьев над «диалектикой» марксизма, тупо останавливающейся на коммунизме, как окончательной социальной и культурноисторической формации (социалистический хилиазм): ведь дальше диалектические материалисты говорят истории: стоп! Диалектика тут кончается: ведь не могут же признать коммунисты, что и коммунизм, по их же историческим законам, неизбежно должен перейти в свою противоположность, — скажем, капитализм… Для правоверных же коммунистов тут начинается сплошная Осанна… И Леонтьев издевается: «Что такое окончательное слово на земле? Окончательное слово может быть одно: — Конец всему на земле! Прекращение истории и жизни… Иначе почему же и в каком смысле окончательное? Ведь неподвижным и неизменным не может стать человечество ни умом, ни вкусом, ни волей?» («Епископ Никанор о вреде железных дорог»).
«Прыжок из царства рабства в царство свободы» социалистов… Свобода, равенство… Равенство — это в социальноисторическом смысле — распад живой ткани жизни, всегда органической, т. е. иерархической. Свобода… «Идея свободы (свободы от чего? Для чего? И во имя чего?)… есть лишь понятие чисто отрицательное и значит, что личность, или нация, состоящая из лиц же, или какой-нибудь класс людей должен встречать как можно меньше препятствий и ограничений со стороны Церкви, государства, общества и семьи на жизненном пути своем. Но во имя чего, для какого идеала дается и требуется эта свобода'? Тут ответ один: для блага, для большего удобства и счастья на земле» {Письма о восточных делах).
Но можем ли мы достичь когда-нибудь этого «блага»? Во-первых, закон жизни один: наши притязания растут много быстрее достижений. Во-вторых, сколько людей — столько и притязаний, и все они, как правило, прямо противоположны друг другу. И, подобно Шигалеву — в Бесах Достоевского, — но совсем с других позиций, Леонтьев заключает: «Если же анархисты и либеральные коммунисты, стремясь к собственному идеалу крайнего равенства (который невозможен) своими собственными методами необузданной свободы личных посягательств, должны рядом антитез привести общества, имеющие еще жить и развиваться, к большей неподвижности и весьма значительной неравноправности, то можно себе сказать вообще, что социализм, понятый как следует, есть не что иное, как новый феодализм, уже вовсе недалекого будущего, разумея при этом слово феодализм, конечно, не в тесном и специальном его значении романо-германского рыцарства и общественного строя…, а в самом широком его смысле, т. е. в смысле глубокой (обособленности) классов и групп… в смысле нового закрепощения лиц другими лицами и учреждениями, подчинения одних общин другим общинам, несравненно сильнейшим, или чем-нибудь облагороженным (гак, напр., как были подчинены у нас в старину рабочие селения монастырям)» («Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения»). И Леонтьев именует социализм «реакционной организацией будущего».
Спасется ли Россия? Едва ли, — отвечает Леонтьев. Он не верит ни в природную стойкость русской семьи, ни в творческие силы народов. Лишь сильная государственность и православие — византинизм — могут несколько задержать, «подморозив», процесс эгалитарного прогресса, — замедлить приход всегда и для всех — людей, наций, государств, культур — неизбежной смерти. «Спасемся ли мы государственно и культурно? Заразимся ли мы столь несокрушимой в духе своем китайской государственностью и могучим мистическим настроением Индии? Соединим ли мы эту китайскую государственность с индийской религиозностью, и подчиняя им европейский социализм, сумеем ли мы постепенно образовывать новые общественные прочные группы и расслоить общество на новые горизонтальные слои — или нет? Вот в чем дело! Если же нет, то мы поставлены в такое центральное положение именно только для того, чтобы окончательно смешавши всех и вся, написать последнее «мене-текел-фарес!» на здании всемирного государства… Окончить историю, погубив человечество; разлитием всемирного равенства и распространением всемирной свободы сделать жизнь человеческую на земном шаре уже совсем невозможной… Ибо ни новых диких племен, ни старых уснувших культурных миров тогда уже на земле не будет» (там же). А, следовательно, в мир не смогут прийти и освежить его старческие силы новые, нетронутые варвары, как это было в эпоху великого переселения народов…
Можно — и нужно спорить с историческим детерминизмом и мрачным прогнозом Леонтьева. Но никак не назовешь его утопистом, никак не откажешь ему в гениальном провидчестве, в смелости мысли. Понят он не был. Недаром он, гениальный мастер прозы (особенно — публицистической, хотя и художественная проза его весьма хороша и своеобразна), своими путями идущий мыслитель, не был понят современниками, да и сейчас его знают больше по наслышке. Но он — хотя бы в глазах немногих — уже занял свое большое место в русской литературе и русской мысли. И прав Розанов, писавший:… С Достоевским и Толстым Леонтьев разошелся, как угрюмый и непризнанный брат их, брат чистого сердца и великого ума. Но он именно их категории».
* * *
И вот, в этом же году, что и 150-летний юбилей его корреспондента, Леонтьева, 2 мая исполняется 125 лет со дня рождения другого автора этой книги, Василия Васильевича Розанова (1856–1919). Это послесловие к памятке о создателе эстетических воззрений на жизнь и историю, так же, как и сама памятка, — не статья, а цепь цитат, ибо не передать в изложении блеск, остроту, глубину и как бы нарочитую небрежность изумительнейших афоризмов великого скептического умника, как и его старший собеседник в этой книге, человека редкой свободы мысли и слова. Какую смелость нужно было иметь, чтобы не устрашиться явного террора самой давящей, самой нетерпимой цензуры дореволюционной России — цензуры оппозиционной и революционной общественности, объявлявшей писателя вне закона, если только он осмеливался усомниться в догматах либерализма, если не социализма! А Розанов то и дело метко ударял общественность «под-дых», следуя плебейской тропой за своим аристократическим старшим собеседником — разорившимся баричем Леонтьевым.
«Самолюбие и злоба — из этого смешана вся революция»… «Голод. Холод. Стужа. Куда же тут республики устраивать? Родится картофель да морковка. Нет, я за самодержавие. Из теплого дворца управлять «окраинами» можно. А на морозе и со своей избой не управишься. И республики затевают только люди «в своем тепле» (декабристы, Герцен, Огарев)…» «…да я нахожу лучше стоять полицейским на углу двух улиц — более «гражданским», более полезным, более благородным и соответствующим человеческому достоинству, — чем сидеть с вами «за интеллигентным завтраком» и обсуждать чванливо, до чего «у нас все дурно», и до чего «мы сами хороши», праведны, чисты и «готовы пострадать за истину»… Боже мой: и мог я несколько лет толкаться среди этих людей. Не задохся, и меня не вырвало…. Главное, как они «счастливы» и как им «жаль бедную Россию». И икра. И двухрубельный портвейн»… «В «социальном строе» один везет, а девятеро лодырничают… И думается: «социальный вопрос» не есть ли вопрос о девяти дармоедах из десяти, а вовсе не о том, чтобы у немногих отнять и поделить между всеми. Ибо после дележа будет четырнадцать на шее одного трудолюбца: и окончательно задавят его. «Упразднить» же себя и даже принудительно поставить на работу они никак не дадут, потому что у них «большинство голосов», да и просто кулак огромнее»… (Не в бровь, а в глаз: увы, не только коммунистические страны, но и свободный мир так страдает сейчас от полных бездельников, неизбежно, благодаря раковому заболеванию демократии — этатизму — переполнивших и затопивших государственный, профсоюзный, учебно-культурный и прочий административный аппарат: уже работники задыхаются в пучине бездельников, но бездельники-то цепки, крикливы и, увы, жизнестойки…) «Революция имеет два измерения — длину и ширину, но не имеет третьего — глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь светлого, вкусного плода, никогда не завершится……Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на «завтра»… И всякое «завтра» ее обманет и перейдет в «послезавтра»……В революции нет радости.