Я медленно приближаюсь к кроваво–черной границе, чтобы вынырнуть за глотком воздуха. Но и там – лишь красное и серое, с соленым привкусом крови.

Все ощущения притуплены и не дают мозгу оценить состояние и положение тела. Они медленно, словно нехотя возвращаются внутрь, как давший сбой механизм, который не может собраться воедино. Нет ни боли, ни правдивой картинки, и сознание понемногу начинает ускорять темп обработки тех крох информации, которые может вычленить из темного и глухого пространства.

Затем возвращается боль. Она пульсирует всё интенсивнее, накатывая горячими волнами, и давая понять телу, что оно живо, но повреждено. Сильнее всего она там, где голова переходит в шею, и там, где заканчиваются запястья. Ниже линии браслетов рук словно нет.

Все попытки открыть глаза безуспешны. Более того, там, где должен быть левый глаз, каждое усилие причиняет новую боль, которая дерет основания ресниц. И остается только наблюдать за красновато– серым светом сквозь закрытые веки. Боль вызывает рефлекторный выброс слез, и те медленно, но верно текут вниз, по лицу, словно по коже пробегают насекомые.

Новое усилие открыть глаза. Правый глаз превращается в узкую щелочку, которая обрамлена кровавыми корками на ресницах. Они– то и мешают полностью открыть глаза, но слезы все же размочили небольшую часть и позволили получить маленький обзор вокруг. Зрение словно у новорожденного – мутное и расфокусированное, обтекающее предметы и видящее лишь более темные пятна и светлые участки.

Почти всё тело уже вернуло себе чувствительность, и боли стало гораздо больше. Скоро наступит тот момент, когда блаженное состояние онемения покажется раем потому, что боль захлестнет все уголки мозга. Но сейчас еще пограничное состояние, когда терпеть можно, но забыть о ней уже нельзя.

Медленно возвращается четкость зрения, и один глаз ворочается в орбите, оглядывая темное помещение. Старый сарай, в котором фермеры обычно держат технику, а под крышу складывают сено, заготовленное для наступающей зимы. Этот сарай пуст. Его доски темны от старости, но крыша еще цела, и из– под стропил не видно щелей в листах кровельного железа. Он поделен на две части, вероятно уже гораздо позже кто– то разделил его нутро пополам, поставив дощатую перегородку.

За ней – голоса. Негромкие, но всё же различимые. Если напрячь слух, то слышно, что разговаривают, по меньшей мере, двое мужчин. Их голоса и были теми звуками, которые плескались на границе черного провала в сознании.

Я опускаю глаз настолько, насколько можно, стараясь не шевелить сильно головой. От каждого движения мозг в ней словно взрывается, угрожая подкатывающей к горлу тошнотой. Пол сарая старый, но крепкий. Его доски наверняка оставят на моих ногах не один десяток заноз, если я начну шевелиться. Но при всем желании я не смогу этого сделать, так как привязана к столбу, подпирающему крышу сарая. Я не чувствую своих рук именно потому, что они онемели и затекли, перетянутые чем– то вроде пластиковой ленты.

Закрыв глаз, я осторожно прислоняю голову к столбу, стараясь не опираться на него местом, которое болит сильнее. Мой мозг не способен сейчас анализировать самые простые вещи. Если я хочу выбраться, а этого я хочу, несмотря на боль, мутное сознание и дезориентацию, мне стоит дать себе возможность хоть немного набраться сил. Настолько, чтобы начать действовать.

Чернота, в которую снова уплывает разум, как аварийный режим. Сколько она длится – может десять минут, а может пару часов, не известно. Когда я вновь выныриваю из её цепких волн, голоса раздаются рядом. Почти надо мной. Они обсуждают – не умерла ли я, и кто из них двоих останется тут, пока второй съездит за сигаретами. Я не открываю глаз, пускай считают, что я по– прежнему в отключке. Так даже лучше.

Один подходит ближе, и его дыхание почти долетает до меня. Отчетливо чувствуется запах табака, этот курит явно не один год. Он пытается понять – жива ли я, и чтобы удовлетворить его любопытство, я меняю положение головы на тысячную долю дюйма. Этого достаточно, и мужчина с хмыканьем поднимается на ноги, бросая товарищу, что всё в порядке.

За ними закрывается дверь в дощатой перегородке, через щели в которой пробивается свет от фонаря или небольшой лампы. Я снова открываю глаз, пробуя разлепить второй. Немного удалось, не считая того, что я наверно с мясом вырвала половину ресниц. Но сейчас нет времени жалеть об этом. Еще одной болью больше или меньше – разницы никакой.

Голова чуть лучше соображает, и я начинаю потихоньку шевелить пальцами, заставляя кровь доходить до них и согревать холодные и онемевшие части рук. Всё, что надо – медленно и глубоко дышать, разгоняя кислород по телу, черпать оставшиеся крохи тех ресурсов, которые, как утверждают, есть в теле человека. И начать думать.

Не так важно – кто эти молодчики. Важно то, как выбраться из сарая. Как далеко он находится от ближайшей трассы или от жилых домов. Такие сараи могут стоять рядом с ними, а могут быть окружены полями на километры вокруг.

Если получится надорвать край одной из полос ленты, медленно получится расправиться и со всеми остальными. Когда пальцы приходят в относительно живое состояние, я начинаю осторожно и неторопливо пытаться дотянуться до ближайшей полоски.

Это не так просто. Это совсем не просто, когда я понимаю, что все усилия увенчались тем, что на одном из пальцев сорван ноготь. Новая боль вгрызается в и так воспаленный мозг, и я останавливаюсь. Дышать. Ровно и медленно. Даже если сознание снова уплывет в спасительную черноту, только дышать. Паника – непозволительная роскошь, и я жива ровно столько, сколько спокойна и не теряю уверенности.

Чернота.

Свет.

Чернота.

Свет.

Сколько прошло времени ? День или неделя? Я не знаю. Наверно почти день. В горле все пересохло, и даже дыхание вырывается с таким трудом, словно я выдыхаю острые бритвы, разрезающие легкие снова и снова.

Наконец дверь открывается, пропуская одного из двоих. Тот самый, коренастый, который вел Седан. Ни в коем случае не показывай, что узнала его. Если всё лицо моё – в старой крови, то вряд ли он заметит это, но риск всё равно слишком велик. Он приносит воду. Блаженство, которое приносит отвратительная теплая вода с песком, оседающим на зубах, так же велико, как если бы я оказалась в раю.

Подождав, когда я откашляюсь и отдышусь, мужчина протягивает мне что– то светлое. Он понимает, что я не могу понять что это, и подносит их почти к моему лицу. Это бумаги. Господи, мелкий шрифт пляшет так, словно по бумаге танцуют джигу сотни многоножек.

– Вам надо подписать их.

Черт, нет. Я закрываю глаза, надеясь, что он поверил в то, что я снова уплыла. Мужчина поверил, он встает, ворча, и выходит за дверь. Единственные бумаги, которые мне могут предложить подписать, это бумаги, связанные с домом. И если это так, то подпись поставит точку в моём сером существовании. Самый бессмысленный конец.

Я должна оставаться без сознания столько, сколько смогу. Уже без особых усилий я прислушиваюсь к разговору, который происходит спустя достаточное количество времени, и он тоже подтверждает мои мысли о том, что этот сарай станет последней точкой моей жизни. Мужчины спокойно обсуждают то, что я в отключке, что в любом случае всё идет так, как надо. Моя подпись, или моя смерть (они полагают, что я не прихожу в себя потому, что скоро могу сама откинуться) одинаково помогут тому, кто всё это затеял.

Затейник– умница. Такого хитрого плана от него было сложно ожидать, но я всегда недооценивала тех людей, которые мне встречались. На мгновение меня охватывает дикая ярость, и я большим усилием запрещаю себе наделать глупостей – например, дернуться сильнее, или выдать себя.

Я не теряю ничего – ни пытаясь выбраться, ни понимая, что возможно не смогу этого сделать. В лучшем случае, я буду бороться до конца, а это сделает мою смерть менее бессмысленной. Я вновь царапаю стягивающую руки петлю, попутно разрезая собственную кожу неудачными движениями. И позволяю себе мысленно оказаться в любом другом месте, которое предложит мне память.