— Почему ты не спрашиваешь о Севе? — спросила Полина Александровна.

— Мы с Юрой уезжаем. Уезжаем, — с каменным лицом повторила Майя.

Глаза у Валентина потемнели. Он, кажется, начинал понимать.

— Постой, постой, ты…

— Да, — сказала Майя. — Да.

И Валентин, никогда не выходивший из себя, вдруг закричал:

— Ты с ума сошла! Ты не смеешь, слышишь, не смеешь так поступать! — он задохнулся. — Это подло!

Майя ждала всего — ледяного молчания, презрительных, обидных, как пощечина, слов, только не этого взрыва. Она закрыла глаза. Что ж, пусть так. Тем лучше. Конечно, она поступает подло. Что он еще мог сказать? Майя ощутила какую-то холодную пустоту внутри. Неважно, что она ответит. Все равно.

— Ты хочешь, чтобы все жили, как ты. А я не хочу, — Майя не слышала своего голоса. — Не хочу, понимаешь? Жить, как ты — а по-другому подло? Ты счастлив? Тебе тридцать, а чего ты добился? Что сделал, что сумел? Исходил всю Сибирь и даже не защитил кандидатской. И все твои принципы.

— Замолчи! Стыдно слушать, — вырвалось у Полины Александровны. — Замолчи, — чуть слышно повторила она.

Но Майя, плохо понимая, что говорит, только чувствуя, что будет стыдиться своих слов, уже не могла остановиться:

— Ах, вот как — замолчать. Но не ты ли учила меня не бояться правды? Или к благородному Валентину это не относится?

— Разве ты забыла, Валя бросил аспирантуру после смерти отца. Тебе было двенадцать. А я — ты знаешь, что было со мной. — Полина Александровна тяжело опустилась на стул, закрыла лицо рукой.

— Ну, конечно, — зло сказала Майя, — это я во всем виновата. Это я испортила карьеру Валентину. И его личную жизнь — тоже.

Она вдруг перехватила взгляд Валентина, устремленный на мать, и замолкла. От жалости к матери, от стыда и обиды у нее перехватило горло.

Валентин молчал. Он так и стоял в дверях, не шевельнувшись — только прижал ладонь к лицу, чтобы не смотреть на Майю.

А у нее звенело в ушах и перед глазами плыли зеленые круги. Надо уйти. Встать — и уйти. Но не было сил. И все-таки заставила себя подняться, сделать шаг. Валентин не заметил ее движения. Теперь надо бы сказать — дай пройти. Сейчас она скажет. Еще минута.

— Пропусти меня, — сказала Майя. Теперь, когда она услышала свой голос, ей стало легче. Комок в горле как будто растаял. — Извини, — и еще раз повторила. — Извини. Все не так…

— Почему же? Вроде все правда. Все так и есть. — Валентин посторонился. Теперь Майя могла уйти, но она должна была еще что-то сказать. Просто еще два слова.

— Тут приходила Таня. Сидела у нас. Спрашивала о тебе. Позвони ей.

— Хорошо. Спасибо.

— Она долго сидела. Обо всем говорили.

Валентин промолчал. И Майя, будто угадав, о чем он думает, неожиданно для себя сказала:

— Я видела ее глаза, когда она спрашивала о тебе. Таня и сейчас любит тебя.

— У нее ребенок, — Валентину было трудно говорить, мог бы промолчать, но он все-таки ответил. — И она счастлива по-своему.

— По-своему… Не обманывай себя, — Майя остановилась, словно не решаясь досказать. — Она несчастлива. Из-за тебя.

— Федя, ее муж, мой товарищ… — Валентин оборвал себя. Что это он — оправдывается?

Нет, он не раскаивается. Не раскаивается ни в чем. И в том, что бросил аспирантуру, и в том, как они решили с Таней. Решили вместе. В те дни, вскоре после смерти отца.

Валентин никогда не думал, что так много людей знают отца, не слушал речи над могилой. Он стоял рядом с матерью, держал ее за руку и смотрел на ее застывшее лицо. Все эти страшные сутки мать не плакала, не говорила, не ела. Она сидела и безжизненными глазами смотрела в пространство. Все, что делалось в доме, словно не касалось ее. Когда ее о чем-то спрашивали, она кивала головой. Но Валентин чувствовал: время от времени мать ищет глазами его и Майю.

— Мы здесь, мама, с тобой, — говорила Майя.

Сейчас она стояла с другой стороны и, обняв мать за плечи, тихо плакала.

Кругом были лица, много лиц, но Валентин видел и словно не видел их. Он смотрел на мать, даже не смотрел — прислушивался к ней, к тому, что у нее происходило в душе, чтобы вовремя помочь тем слабым силам, которые сопротивлялись отчаянию и горю. И только войдя в дом после кладбища, когда мать, обняв его, первый раз заплакала, Валентин почувствовал, что, вероятно, самое страшное, самое худшее позади.

В доме хлопотали женщины, жены друзей отца, они все сделали и все приготовили, что надо.

— Сядь на место отца, — тихо сказала мать. Первое, что она сказала за этот день.

Валентин сел во главе стола. Отсюда ему были видны все, или почти все — народу было так много, что женщины все что-то подставляли и подставляли (стол занял всю комнату), но все равно всем не хватило места, и люди стояли и сидели, кто где мог.

Теперь Валентин узнавал знакомые лица — товарищей отца, которые часто бывали у них в доме, и тех, кого он видел редко. Были и совсем незнакомые люди, вероятно, сугубо штатские, не имеющие отношения к авиации. Где-то в конце стола сидел пожилой человек, лысоватый, в чистой белой рубашке с темным галстуком, с усталым лицом. Он хмурился и молчал. Его, видно, никто не знал здесь. Была еще седая женщина в черном платье с молодым человеком, по-видимому сыном; какая-то старушка; парень с девушкой — она тихо плакала, вытирала слезы мокрым платком, и парню было неловко за нее.

Кто они, эти люди? В какой момент своей жизни они встретили отца и он помог им, принял участие в их судьбе. Отец никогда не жалел времени и душевных сил пригласить к себе, поговорить, куда-то поесть, чего-то добиваться, а потом встречаться — люди не уходили от него.

Кто-то сказал: у него всегда хватало времени быть человеком.

Лица людей, сидящих за столом, то вдруг высвечивались, виделись четко и резко, то расплывались, уходили. До сознания доходили какие-то слова, не их смысл, а интонация, как они говорились.

Только одно лицо — матери — было все время перед ним.

Фронтовые товарищи.

Один прилетел из Владивостока, другой из Ленинграда. Близкий друг отца — из Берлина. Они говорили о том, что было тогда. Только об этом. Когда отец был с ними и все они были молоды. А теперь их осталось мало. Из тех, с кем начинали в сорок втором, только трое. Они не могли примириться, что нет отца. Он как бы был с ними за этим столом, и они вместе вспоминали войну.

Когда начали расходиться, к Валентину подходили, что-то говорили или просто молча жали руку. Потом остались четверо — мать, ее сестра и они с Майей. Была бессонная ночь, долгие часы полусна, полузабытья — во всех комнатах горел свет…

Только через несколько дней Валентин сел за стол отца, чтобы прибрать его бумаги.

Он сидел за столом, где еще лежали трубки, оставленные отцом, пепел, в пепельнице, спички. Журналы с закладками. Недочитанная книга, закрытая на странице с загнутым уголком. Где-то в дальнем углу ящика Валентин нашел пачку писем с фронта, которые мать сохранила, еще какие-то письма, и среди них рисунок Майи, когда ей было семь лет — большое желтое солнце, две девочки с косичками, а над ними дугой, до самого неба, — скакалки.

Дневники испытаний, которые отец вел для себя. Там почти не было технических записей, скорее наблюдения за собой, мысли, наспех занесенные в тетрадь после полетов.

Что остается после смерти человека? Бумаги, вещи, фотографии… И — пустота. Такая, что ее ничем не заполнишь. Наверно, это так: когда человек уходит — что-то меняется в мире. И ты чувствуешь, какие-то краски погасли, исчезли — им уже не ожить. Чего-то уже больше не увидишь, не услышишь, потому что не услышишь его голоса, его слов, не увидишь его глаз. А что-то, может быть, самое главное, будет в тебе жить до конца.

…Они собирают с отцом чернику и все глубже уходят в лес. Валя не заметил, как они спустились в ложок, и им открылась поляна, заросшая островками мха. Мох был пушистый, нежно-зеленый и будто светился от заходящего солнца. Шагнешь — и провалишься. Валя остановился в нерешительности. Стояла тишина, щебет птиц доносился издалека, как будто сюда они боялись залетать. С другой стороны поляны тропинка чуть поднималась, снова начинался лес, бронзовые сосны, темные, заросшие до земли ели, и на пологом склоне выступали корни, причудливо изгибаясь, сплетаясь, словно застывшие змеи. И Вале показалось, что вот сейчас, прямо сейчас, он увидит избушку на курьих ножках.