— Ну, — сказал отец, — что будем делать?

— Пойдем домой. — Валя попятился. Ему стало страшно. — Как по-твоему, — чуть дрогнувшим голосом спросил он, — что там, вон за той елкой?

— Не знаю, — сказал отец. — Посмотрим?

— Лучше пойдем домой.

— Так не годится. Ты боишься и хочешь отступить.

— А ты не боишься? — спросил Валя.

— Как тебе сказать…

— Ага, — обрадовался Валя. — Ты большой и боишься. А я — маленький.

— Но это все равно, — ответил отец. — Если боишься, когда маленький, то будешь бояться всегда. Всю жизнь.

Валя задумался. Он не хотел бояться всегда, всю жизнь. Он хотел летать, как отец, или плавать по морям в бурю — твердо он еще не решил. Но ступить на мох было страшно. Если провалишься? А вдруг это не корни, а змеи, и они оживут, когда он подойдет к ним?

— Ну, — сказал отец, — решай…

Валя побледнел и, закрыв глаза, осторожно поставил ногу на мох. Она чуть провалилась, но внизу была твердая земля. Еще один шаг. Еще. Он пошел, еще медленно, с опаской, но чувствуя, что самое трудное позади. А вот и склон. Теперь Валя хорошо видел, что это никакие не змеи. Корни, самые обыкновенные корни. В лесу таких много, и он не раз спотыкался о них. Он сбежал по тропинке. Ему казалось, теперь он все может, ничего не боится. И этого дерева, которое было всего лишь старой замшелой елью, а за ней стоял молодой дубок, такой веселый, с такой светлой молодой листвой!

Валя вернулся на тропинку, стал на пенек, махнул рукой отцу и закричал:

— Давай иди, не бойся! Здесь ничего нет!

Валя видел смеющееся лицо отца, когда он легко бежал к нему и потом схватил его и подбросил вверх:

— Молодец!

Почему-то особенно ясно ему запомнился бегущий к нему отец, освещенный вечерним золотистым солнцем, его смеющееся лицо.

Валентину казалось, отец никогда ничему не учил его. Просто рядом с отцом он сам все понимал по-другому — больше видел, и мир становился словно шире, глубже. Ему вспомнились «полуночные» разговоры с отцом на кухне, когда все спали, — обо всем. Потом, повзрослев, Валя проверял себя: если может легко рассказать отцу о том, что произошло и как он поступил, — значит, он был прав. А если рассказывать было трудно, он старался сначала сам разобраться, понять и потом все-таки заставить себя поговорить с отцом. В том, что он стал геологом-разведчиком и полгода проводил в трудных маршрутах, вероятно, тоже сказалось влияние отца.

Все хорошее трудно. Всегда надо что-то преодолевать в себе. Но без этого — жизнь не в жизнь. Валентин не мог вспомнить, когда по какому поводу отец сказал это. Наверно, в одном из «полуночных» разговоров на кухне.

Такая холодная пустота — ее ничем не заполнишь. А что-то, может быть, самое главное, остается. И будет в тебе до конца.

Валентин почувствовал, как круто меняется его судьба. Надо быть с матерью. Заставить ее жить. И еще — Майя. Ей двенадцать…

— Тут приходила Таня. Я видела ее глаза, когда она спрашивала о тебе. Она и сейчас любит тебя.

— Не обманывай себя. Она несчастлива. Из-за тебя.

Майя давно уже ушла в свою комнату, а Валентин все стоял в дверях, и мать сидела за столиком, все так же закрыв лицо рукой.

Нет, он не мог поступить иначе. Федя, муж Тани, его друг. Сколько было пройдено вместе. Мерзли в одной палатке. Делили последние сухари. Выбирались вдвоем, когда одному было бы не выбраться. Они твердо знали, что сделает другой в любом, самом гиблом положении, и каждый из них верил другому, как самому себе. И все это зачеркнуть? На все наплевать? Что же тогда останется?

У Валентина кружилась голова, когда он думал о Тане. Был день, и была ночь — им казалось тогда, что весь мир для них, потому что они нашли друг друга. Но и в этот день, и в ту ночь вдруг что-то всплывало, и вставало между ними, и слова, которые он хотел сказать, обрывались. И Валентин понял — так будет всегда. Есть такое, через которое перешагнуть нельзя, если хочешь остаться человеком.

У него хватило сил все сказать Тане. Она молчала, пока он говорил. Она все поняла и все-таки не могла примириться.

— У нас одна жизнь, пойми. Только одна.

— Да, — сказал, Валентин, — только одна. Другой не будет.

Он сразу уехал тогда, и уже прошло два года, но будто и не было этих двух лет. И опять Таня приходила и спрашивала о нем…

Полина Александровна подняла голову:

— Надо сказать Майе о Севе.

— Конечно. Сегодня поговорю с ней. — Валентин подошел к столу и сел напротив матери.

— Что думаешь делать?

— Поеду к ребятам. В институт, в министерство. Надо посоветоваться. Дорог каждый день.

Если бы не это несчастье с Севой, он никогда бы не позволил себе так накричать на Майю. А тут все сошлось. Она вольна поступать, как хочет. Но только пусть решает, когда узнает все.

Валентин поднялся:

— Надо ехать. Пойду одеваться.

— Поезжай, — сказала Полина Александровна.

***

Начинало светать, но Юра уже не спал. Он сидел у окна и смотрел на заснеженные поля, далекие мелькающие огоньки, редкие, покрытые снегом крыши домов, вдруг проступающие из мглы, и ему казалось, что конца нет этим синеватым снегам и крышам, и огонькам, и застывшем безлюдным полустанкам.

Бесконечные три дня, которые он провел у матери в Пензе, и не видел Майи, и был далеко от нее, и писал ей письма, — показались ему целой вечностью. Три дня, а как будто какие-то события раскидали и разделили их, и вот он едет к ней и не знает, как она. И тревожно, будто что-то могло случиться. Все могло случиться. Неужели так будет всегда? Будет — не будет… Скорее бы увидеть ее, услышать голос. И больше не расставаться.

Похоже, поезд шел уже по Подмосковью. Попутчик Юры, Матвей Самойлович, давно собравший свой чемодан и портфель, сидел напротив за столиком и дремал, подперев лысую голову руками. Юре казалось, что он знаком с ним много лет и что все, вчера вечером рассказанное Матвеем Самойловичем, он уже слышал от него много раз. Как он восстанавливал шахты Донбасса после войны, как у него умерла жена, как он живет вдвоем с сыном, помощником кинорежиссера, и как сын отчитывает его за беспокойный характер.

Юра слушал его, кивал головой и думал о Майе. В какие-то минуты он ничего не слышал, потом голос Матвея Самойловича вдруг снова появлялся, и Юра ловил себя на мысли, что он не успел додумать что-то очень важное. Как войдет к ней в дом. Слова, которые ей скажет. — Конечно, Саша зарабатывает. Но мне его деньги не нужны. Свою зарплату он кладет мне на столик у кровати, когда я сплю. На хозяйство. Но мне его деньги не нужны. Я кладу их на сберкнижку, на его имя. Ему пригодятся. — Но почему, почему Майя не дала хотя бы телеграммы? Два слова. Просто, чтобы была телеграмма. А еще лучше — одно. — Сашка все никак не может жениться. Иногда не ночует дома. Разве это жизнь? А когда я говорю, он сердится. Но я не могу не говорить. У меня сердце болит. Такой характер. Хорошо. Я ничего не понимаю. Все преувеличиваю. Но разве это дело, когда человеку тридцать пять лет, а у него нет семьи, детей… Ну, скажите, разве это хорошо?

— Конечно, нехорошо, — отвечал Юра. А вдруг получилось так, он уехал, а к матери пришло письмо от Майи?

Кажется, он уже слышал, что у Сашки бывает молодая женщина, врач. Очень хорошая, симпатичная женщина, но, во-первых, она на целых четыре года старше Сашки, и потом у нее ребенок… Про Ленинград тоже слышал. Там что ни дом — то история. Что ни дом — то музей. Юра ждал паузы. Как только будет возможно — он выйдет в тамбур. Там ветер, холодно, и — никого.

Поезд набирал скорость. Еще час, полтора. В купе начали собираться, и Юра, воспользовавшись суматохой, вышел. Но и здесь, у окон, теснились люди. Ну, вот и тамбур. И — никого.

Мерно, однотонно стучат колеса. Протяжный гудок — проскочили какую-то станцию. Целых три дня он не видел Майи. Прошло три дня. В тамбур задувало морозным ветром и колючей снежной пылью. Прошло три дня, и вдруг мне показалось, что я забыл твое лицо… Вот как. Ну и ну. Давно с ним не случалось такого. Но мелодия уже появилась и тащила за собой. Прошло три дня, и вдруг мне показалось, что я забыл твое лицо. И голос твой…