Изменить стиль страницы

Я знал, что у многих солдат, стоявших лагерем близ нашего поселка, скоро кончается срок службы и воинская часть отбывает в Москву. Несомненно, напряженное, трудное объяснение, свидетелем которого я случайно оказался, связано с предстоящей им разлукой. Конечно, можно лишь гадать, о чем они говорили. Быть может, он просил ее последовать за ним или приехать к нему, когда он обоснуется в родных местах, быть может предлагал сейчас связать судьбы, а может, напротив, просил ждать и верить, что он сам вернется к ней. Не знаю. Разговор шел о важном и непростом… Девушка то ли не верила, то ли боялась поверить солдату, то ли не решалась изменить свою жизнь ради человека и близкого, и дорогого, но все же мало испытанного временем.

— Да пойми ж ты!.. — только и услышал я его тоскливый, из сердца, из средоточия боли идущий голос.

Я хотел неприметно проскользнуть мимо, но мне это не удалось. Негодующий взгляд солдата резанул по моему лицу и вновь обратился к девушке.

Я быстро шагал вперед к опушке, светлеющей закатным солнцем. У подножия тощих, голых кустов боярышника в льдистой лунке что-то синело. «Неужто подснежник?» — подумал я. Но, приблизившись, увидел, что это всего-навсего конфетная обертка, примерзшая к земле. А вот на соседней кочке, уже без обмана, желтым язычком пламени распустился первый цветок мать-и-мачехи.

Легкие чавкающие шаги раздались за моей спиной, и мимо меня, отворотив заплаканное лицо, быстро прошла девушка. Вслед за тем послышались другие, более твердые и тоже быстрые шаги — прерывисто дыша и шмыгая носом, солдат нагнал ее, взял под руку и отвел с дороги к высокому, голому чуть не до самой маковки стволу сосны.

«Вот он я — весь перед тобой, нараспашку, нет у меня ничего потайного, ничего скрытого от тебя!» — казалось, говорили его руки, которые он то враз прижимал к груди, то широко и бессильно раскидывал.

Она робко, ищуще, жадно вскидывала тяжелые от слез глаза, глядела в него, как в ручей, прозрачный до самого дна, но слабой своей душой не решалась поверить этой зримой ей ясности и вновь, отворотившись, плакала. А затем, так и не произнеся ни слова, как-то скользнула в сторону и повлеклась прочь, вдоль дороги. Казалось, ноги сами уносили ее от судьбы, которой она желала и страшилась, к привычному ее приюту, вдалеке от больших, открытых путей жизни.

Солдат чуть помедлил и снова нагнал ее. На миг я оказался в поле его зрения, но теперь он не выразил досады, ему уж не стало дела до меня. Все его существо было обращено к маленькой фигурке, стремившейся покинуть его.

И вновь он говорил и брал ее за руку в вязаной синей варежке с красной полоской на запястье; и вновь слабым, уклончивым движением она ускользнула от его слов, глаз и рук.

Он посмотрел ей вслед, оскорбленно вскинув голову. Верно, мужское, самолюбивое проснулось в нем. Но это длилось одно мгновение. Он знал свою правду, солдат, и эта правда была сильнее обиды, сильнее всего, чем маленькая гордость ожесточает человеческое сердце, и эта правда вновь толкнула его вослед девушке.

Он нагнал ее на опушке… Дальше до самого Воронова, черневшего вдали, в низине, коньками тесовых крыш, простиралось пустое поле в осевшем, плотном снегу и ржавых проталинах. Там не было ни деревца, ни кустика, никакая жердина не торчала из земли. Чистая, неприютная голизна. И мне подумалось: если солдат не добьется желанного ответа сейчас, пока они еще не вышли из лесу, песенка его спета. Возможно, это чувство возникло оттого, что в надежной близости деревьев находили они пристанище для коротких и напряженных своих объяснений. В поле негде было сделать остановку, не за что зацепиться, — прямая глинистая дорога, бегущая по равнине, была безнадежна, как приговор.

Кажется, я не ошибся. Пройдя несколько шагов вперед, я увидел, как девушка в резком, последнем порыве прижалась к солдату, приникла к нему всем телом, оттолкнула и почти бегом устремилась в щемящую пустоту поля.

Солдат недвижно глядел ей вслед. Знать, и он понял, что это конец. И тут, не стыдясь, что его видят, он заплакал, прижавшись лбом к мокрому стволу осины. Ушанка сползла на затылок, обнажив светлую щетинку стриженных под машинку, начинающих отрастать волос. Он узнал всю тщету слов, понял, что не победить ему робкого сердца, и смирился с горькой своей участью.

Взволнованный всем виденным, я свернул на тропу, петлявшую краем леса до самого орешника. Над Вороновой садилось солнце, круглое, малиново-розовое, не дававшее отблеска ни в мутноватую облачность неба, ни на темнеющую под ним землю. Вприпрыжку, с кочки на кочку, через омутистой глубины лужи и пенистые ручьи я добрался наконец до орешника и стал нарезать удочки. Орешник мстил за себя, окатывая меня с головы до ног скопленной в ветвях щемяще-студеной влагой. Срезав около десятка гибких лесовин и очистив от веточек и сучков, я закинул их на плечо и пустился в обратный путь. Но теперь я решил выбраться на большак.

Выжимая чайного цвета влагу из податливо мнущейся дерновины, я пересек ореховый подлесок, затем поле, по которому бродили рано прилетевшие в нынешнюю весну грачи, и ступил на дорогу.

Солнце скрылось за горизонтом, и западная сторона простора и неба сумрачно потемнела. Зато противоположная высветилась почти дневной, прозрачной, с легким зеленоватым отливом голубизной — над лесом поднялась золотая, неправдоподобно круглая луна и побежала наперерез мне, цепляясь за верхушки сосен и рослых плакучих берез.

Темной стенкой надвинулась опушка, но прежде чем я ступил в ее сумрак, расцеженный льющимся от луны легким светом, я увидел две темные фигуры и с удивлением узнал в них солдата и его девушку. Я ошибся — поле не было вовсе пустым: лес, словно форпост, выставил впереди себя небольшую, пушистую сосенку. Дитя, недоросток, она стояла всего в нескольких шагах от опушки, с краю большака, и я просто не приметил ее.

И здесь, у этой сосенки, как у последнего рубежа, солдат вновь нагнал свою спутницу, теперь уже навсегда. Они обменялись местами: сейчас он стоял, прислонившись к деревцу, — тонкий стволик погнулся под упором его тела, ветки с темными иголочками охватывали его со всех сторон, торчали из-за плеч, топорщились над ушанкой. Девушка стояла на краю дороги и, заботливыми, хозяйскими жестами поправляя на солдате то пряжку ремня, то крючки шинели, говорила какие-то простые и серьезные житейские вещи. Это чувствовалось по ее озабоченному, но не тревожному лицу, по вразумляющим движениям указательного пальца, остро натянувшего варежку. Она вступила в свои права, которые этот упорный, не признающий отступления парень заставил ее принять.

Когда я проходил, мимо, что-то мелькнуло в глазах солдата, — быть может, на миг сместившиеся в мою сторону плоскости зрачков отразили свет луны. И этот короткий теплый лучик, пробежавший от него ко мне, словно сделал меня соучастником его счастливого торжества.

С радостным чувством вступил я в лес и знакомой дорогой зашагал к дому. Луна, не отставая, бежала за деревьями, она словно отсчитывала стволы берез и сосен и вдруг за поворотом дороги вывесилась прямо передо мной и замерла в недвижности, светлая и какая-то по-весеннему новая. И я пошел прямо на ее свет, думая о том милом и добром, что только что свершилось в лесу.

Признаться, недооценил я поначалу этого упрямого, стойкого солдатика. Ведь как же часто бывает в жизни, когда один шаг отделяет тебя от счастья, и ты, прошедший длинный и трудный путь, вдруг не находишь в себе мужества, убежденности, веры, чтоб сделать его, — и упускаешь свою судьбу. А он был не таков, солдат: в нем хватило и силы, и преданности, и душевной щедрости, чтоб сделать этот последний, решающий шаг и взять свое счастье!..

1958

Человек и дорога

Могучие рустированные шины жуют дорогу. Пятитонный грузовик с высоченным контейнером в кузове оставляет за собой на заснеженном грейдере не след, а какую-то коричневую кашу. Можно подумать, он стремится, чтобы уж никто другой не повторил за ним этот путь. На прямой он злобно расшвыривает комья снега и гравий, проминая настил до мягкой глинистой основы; на подъемах с ревом отваливает от дороги целые куски — жирные комья глины оползают в кювет; на спусках, свистя и шипя пневматическими тормозами, напрочь сдирает с дороги шкуру. Он то быстро катится вперед, то еле ползет, рыча мотором, то бессильно скользит под уклон, и каждая перемена в его движении отражается на многострадальном теле дороги. Но грузовику нет до этого дела. Рачьи глаза его фар устремлены в даль, подернутую ранним ноябрьским сумраком. Всему чужой, посторонний, движется он вперед: чужой лесу, чужой полю, чужой деревенькам с придавленными снегом крышами, чужой замерзшей реке и старой водяной мельнице в стеклянной бороде сосулек. Он полон своей далекой целью, своим ревом, воем и скрежетом, своей душной, горькой вонью, — даже воздух у него свой — он движется в голубоватом плотном облачке.