Изменить стиль страницы

Допив чай, Воронов улегся на пахучее сено. Очнувшись от своей задумчивости, Васька подошел к Воронову.

— Сергей Иваныч, — проговорил он неуверенно. — Вы не опасаетесь тут один ночевать?

— Да нет, чего ж опасаться, — подавив усмешку, отозвался Воронов. Он понимал, что в Ваське говорит не ревность, а та внезапная, острая тоска по любимому человеку, которая может схватить сердце даже в самой короткой разлуке. И все-таки Васька был ему сейчас немного смешон и жалок.

— Я быстренько домой наведаюсь. До зорьки вернусь. Вы не сомневайтесь!

— Давай, давай, — сказал Воронов и, чтобы Васька считал разговор исчерпанным, отвернулся, натянув ворот куртки на голову.

Он слышал, как Васька сталкивает челнок в воду, днище с визгом протащилось по осоке, сухо и резко зашуршал крупитчатый песок на срезе берега, затем раздался гулкий всплеск воды, и под куртку пахнуло влажным холодком. Замирающим звуком забурлила вода под носом челнока — Васька отплыл к своей жене. Воронов представил себе путь, который должен проделать Васька по двум протокам и по реке, припомнил все повороты, которые ему придется одолевать, вытаскивая челнок на берег и заводя в другое колено, а затем еще мель, которую и вдвоем-то трудно было осилить. И все это в темноте, в сырую ночную студь. Путь отнимет добрых четыре часа. Четыре туда, четыре обратно. Чтобы успеть к заре, Васька и часа не сможет пробыть с женой. Какой же силы чувство погнало его в это чертово путешествие?..

Воронов вздохнул и откинул полу куртки. А ведь и у него была в жизни такая пора, когда он мог мчаться невесть куда в любой час дня и ночи, по первому зову, а то и без зова. И он был полон тем страстным, трудным беспокойством, которое гонит сейчас сквозь ночь молодого охотника по водному коридору. А потом он вдруг испугался за себя, за свой покой, да бог его знает, за что он еще испугался. Он до самого разрыва знал, что все поправимо, стоило ему только довериться своему чувству. Но он сказал себе: так лучше, спокойнее, проще. И чтобы отрезать себе отступление, женился на своей теперешней жене, которую давно знал как умного, доброго, верного человека. Если не было радости, то не было и боли, а это тоже кое-что значит…

И вот теперь встреча с этим парнем растревожила Воронова, заставила вспомнить то, что он не любил вспоминать. Но ведь и у Васьки это когда-нибудь пройдет, и он увидит свою жену такой, какой видит ее хотя бы он, Воронов: неприметная, веснушчатая, ворчливая, требовательная женщина, с головой ушедшая в домашнюю суету. Пожалуй, похмелье покажется ему горьким… «Что это я? — хмуро подумал Воронов. — Считаюсь с ним судьбами?..»

Усыпанное звездами небо висело низко-низко. Казалось, оно не удержит их и звезды просыплются. Да они и впрямь осыпались. И там и здесь, хрустально зеленея на лету, то отвесно, то крутыми, то широкими дугами падали они на землю. От перегретой за день земли в воздух волнами тянуло теплое испарение. И небо со всеми звездами то тускнело, словно отдалялось, то, наливаясь блеском, опускалось; оно словно дышало.

Проснулся Воронов от резкого рассветного холода. В единый миг и его одежда, и куртка, которой он был укрыт, и плотное, умявшееся сено под боком, и шапка на голове, будто по уговору, перестали хранить тепло, отдаваемое его телом, и вдруг оказались холодными, сырыми, тяжелыми, враждебно-неуютными. Воронов передернул плечами, и вызванная этим движением короткая дрожь дала малый заряд тепла и бодрости. Он рывком поднялся, уже зная, что следующим его чувством будет досада на отсутствие Василия. Он увидел серое, будто пасмурное, на деле же чистое, лишь не набравшее голубизны небо, яркую рассветную полоску за лесом, седую от росы осоку и черный мокрый нос челнока, торчащий над береговой кромкой.

Воронов пошел к челноку. Сидя на корме, Василий потрошил набитых вчера уток.

— Здорово, молодожен! — крикнул Воронов.

Васька поднял на Воронова чуть бледноватое под смуглотой загара лицо.

— И ругалась же она, Сергей Иваныч, что я вас бросил! — заговорил он с радостной, не в лад его словам улыбкой. — Я сказал, что вы меня сами послали. Вы уж не выдавайте меня…

— Да уж не выдам.

Васька осторожно, чуть вкось поглядел на Воронова.

— Вы не подумайте, что я ей не доверяю. Просто меня такая вдруг тоска взяла… Чего-то мне подумалось, что могла же она другого выбрать, могла же с другим сейчас быть. И так мне невмоготу от этих мыслей сделалось!.. — Знакомым недоумевающим жестом Васька развел руками. Потом вдруг закрутил кудрявой головой, усмехнулся чему-то своему и, чуть придавясь, добавил: — Ох, и дурной же я!..

В темных, с голубыми выпуклыми белками, глазах Васьки застыл какой-то тускловатый хмельной блеск.

— Ты поди и охотиться-то не сможешь теперь, — заметил Воронов. — Вымотался весь!

— Что вы, Сергей Иваныч! Да я сейчас такое понаделать могу! Да я…

Васька произнес это с такой искренностью и простотой, что не оставалось сомнений: от его маленькой озабоченной жены шла к нему сила и радость жизни.

В Воронове снова шевельнулось раздражение против Васьки: это счастье было докучно ему, оно давило его и словно унижало. Он готов был сказать парню, что вот придет срок, и его молодое, жадное чувство истощится, поблекнет, но вместо того спросил почти грустно:

— За что же ты ее так любишь?

— Да разве скажешь? — удивленно, точно эта мысль никогда не приходила ему в голову, отозвался Васька. — Кто я такой был без нее? Васька — и все! А теперь я человек, муж. Можно сказать, отец семейства. Да и не в том даже дело…

— Постой, постой, — усмехнулся Воронов. — Отцом семейства рановато тебе называться. Для этого, как-никак, дети нужны.

— Так есть дети! — счастливо засмеялся Васька, — Катька и Васька, близнецы. А еще есть Сенька, только он еще ползунок, у бабушки гостит…

— Ничего не понимаю, — сказал Воронов с каким-то неприятным чувством. — Сколько же лет… вы женаты?

— Старые мы, скоро шесть!..

— Так какой же ты, к черту, молодожен? — грубо спросил Воронов.

Васька снова развел руками.

— Кличут так, не знаю…

«А я вот знаю!» — сказал себе Воронов, и владевшее им неприятное чувство обрело точный образ. Это была острая, тоскливая, тяжелая, как гнев, зависть. Он, Воронов, был бедняком рядом с этим парнем. Ведь и он мог знать радость, боль, волнение, ревность, пусть даже поражение — и в поражении есть трепет жизни, — а он предпочел всему этому скудость, нищету покоя.

1956

Веймар и окрестности

На чугунной решетке ворот Бухенвальда сделана надпись чугунными буквами: «Jedem das seine» — «Каждому свое». Мы, группа московских туристов, долго стоим перед этой надписью и словно не решаемся пройти за ворота, на землю бывшего лагеря смерти.

— С добрым утром! — раздается негромкий, мягкий, но очень ясный мужской голос.

В сопровождении нашего постоянного спутника, работника берлинского Райзебюро Петера Шульца, к нам подходит среднего роста, сухощавый, хорошо сложенный мужчина с большими темно-карими глазами, кажущимися черными по контрасту с голубоватой сединой волос. У него красивое, твердо очерченное лицо, несколько бледное, несмотря на тонкий и ровный слой желтоватого загара. На нем легкий плащ из прорезиненной ткани, серый фланелевый костюм, коричневые замшевые туфли, на белизне накрахмаленной рубашки — узкий модный галстук, заколотый булавкой.

— Познакомьтесь, товарищи! — говорит Петер. — Экскурсовод Георг Бергер, бывший узник Бухенвальда.

Мы поочередно пожимаем узкую сухую, горячую руку Георга Бергера.

— Нун, форвертс! — говорит он с улыбкой и первый устремляется в ворота.

У Георга Бергера своеобразный, легкий и вместе с тем чуть торжественный шаг. Впечатление торжественности создается оттого, что он ходит не совсем обычно не с пятки на носок, а наоборот. Он сперва касается земли концом чуть оттянутого вперед носка, затем утверждает на земле ступню. Его поступь напоминает строевой парадный шаг. Впрочем, уже через несколько минут после нашего знакомства эта походка перестала удивлять. Учитель истории Георг Бергер, заключенный в Бухенвальд в 1938 году за отказ обнажить голову перед портретом фюрера в день его рождения, провел в лагере семь лет. Каждое утро после переклички заключенные должны были маршировать под требовательным взглядом коменданта лагеря. При этом их заставляли петь шуточные нацистские песни. Это была провокация: политических заключенных, не желавших петь фашистских песен, выводили из строя и подвешивали на столбе.