К месту, ко времени — песня. Новая, родившаяся там, на вольной земле, а в партизанском лесу разученная недавно:
Гулко разносится эхо в окрестных сосняках. Остерегаться не надо — лес под Рогалями свой, партизанский, и не так-то просто добраться до Рогалей.
День клонится к вечеру. На поляну ложатся длинные тени, суетятся девчата, они проворно подносят в глиняных мисках закуску с кухни. Две женщины уже за столом, одна — рядом с Бондарем. Чернявая, проворная, с золотым передним зубом. Что-то ему говорит, смеется, а начальник штаба ей стакан с горелкой пододвигает.
Якубовский сидит напротив, хмурит густые брови. Вдруг, побледнев, вскакивает:
— Гражданка, вы в отряд откуда пришли?
— Из Бреста. Мой муж был военный.
— Где-то я вас видел. Вы окопы под Вербичами не рыли? В сорок первом, когда началась война...
— Из Бреста я пришла...
Смуглое лицо женщины тоже бледнеет, ни кровинки на нем. Руки трясутся.
— Не из Бреста, из Батькович вы, — твердо говорит Якубовский. — Не понимаю только, к чему этот маскарад?
Женщина опускает голову на руки, на стол, плечи ее вздрагивают от громких причитаний:
— Простите, партизаны! Я ничего не делала... Не хотела делать. Меня силой послали. Жила с одним. Не знала, что он такая сволочь...
Допрос шпионки проводят в тот же вечер. Она во всем признается, отдает бутылочку со стрихнином. Она действительно из Батькович, ее зовут Франя Бейзик, до войны была замужем за эмтээсовским механиком. Втянул ее в паутину Юрий Босняк, а потом еще и Аксамит. Отдали немцам, а те грозили вывезти ее в лагерь, как жену коммуниста. Странное дело: почему вертихвостка пришла с такой нелепой легендой? Батьковичи — под боком, местного человека в лесу легко узнать.
Вывод напрашивается один: фашисты спешат. Горит под ними земля.
III
События под Орлом, Белгородом и в далекой Италии отразились прежде всего в Южно-Припятской зоне.
Из Батькович на Хвойное пролегает ветка-однопутка, ее охраняют мадьяры. Приехали на смену словацкой дивизии, переведенной под Минск. Со словаками партизаны были связаны, больше сотни их перешло в лес. С мадьярами связи нет. Чужие, далекие люди, речь их еще более непонятная, чем немецкая.
Но теперь положение меняется. В штаб поступили сведения, что и мадьяры хотят наладить связь с партизанами. И это не все. На станции Ивановка, которая находится примерно посредине ветки-однопутки, назрело дело более неотложное. Немцы восстановили там деревообделочный завод, сожженный прошлой осенью Ковпаком, когда он занимал Ивановку. На работы привезли пленных сербов — более полутораста человек. Затея явно бессмысленная: в партизанский край привезти людей из другого партизанского края. Как и следовало ожидать, пленные установили связь с местными партизанами. Нарыв, кажется, прорвался, хотя Сикора, командир отряда, почему-то дипломатничает.
Три дня в штабе велась лихорадочная работа. Обращение к мадьярам написали, надо перевести на венгерский язык, а человека, который бы знал этот язык, где найдешь? В отряды были направлены гонцы, и вскоре доставили в штаб старого чеха — фельдшера из Домачевской бригады.
— Как живешь, батька? — узнав фельдшера, спрашивает Бондарь.
— Ревматизм мучает, — чех безнадежно машет рукой. — Сам больной, и жена больная. Мой сын пришел к вам, а я хочу домой. К жене. Моя медицина ест глупость... Йоду нет, бинтов нет... Лечу травами...
Бондарь усмехается: не всегда услышишь такое откровенное признание.
— Осенью отпустим. Слышал, батька, немцев гонят, аж пыль столбом стоит. Осенью наши будут тут.
— Это правда. Но я домой теперь хочу. Не в силах дождаться.
Фельдшеру дали листовку, попросили перевести. Венгерский язык, видно, знает неплохо, так как зажатый в шершавых пальцах карандаш довольно легко выводит на бумаге непонятные слова.
— Жил там, — возвращая исписанные листки, объясняет фельдшер. — Та холера называлась Австро-Венгрия. Гимназию ихнюю окончил... Могу еще по-немецки...
— По-немецки не надо, батька. Есть специалисты. Потерпи немного... Отпустим домой и хату поставим.
Фельдшера отблагодарили. Ему, по-видимому, и не снилось, что в высоком штабе получит сверток с салом и копченой колбасой.
Чех растерянно улыбается:
— Такова моя судьба. Буду служить... Думаю получить за свои муки пенсию...
За ночь листовку напечатали, а на другой день Бондарь с небольшим конным отрядом едет в Ивановку. Железную дорогу перемахнули днем. Галопом проскочили через лесной завал у переезда между Жерновицами и Громами, так что немцы даже выстрелить не успели. Люди в отряде из Горбылевской бригады и окрестный лес знают хорошо. Когда в прошлом году стояли под Ольховом, изучили каждую тропку. Возле шоссе-брусчатки пришлось, однако, задержаться: по нему тянулась на грузовиках длинная немецкая колонна.
Бондарь едет впереди отряда, переговаривается с Гервасем. Для встречи с мадьярами он надел мундир полковника.
Бондарь заранее знает, что в надприпятском углу его встретят не так, как две недели назад в Западной зоне. Тут все свои. Еще в прошлом году эту лесную сторону разворошили горбылевцы, а продолжают дело отряды, выросшие из инициативных групп, посланных весной.
За шоссе в едва заметном в траве зимнике дорогу перебегает стайка куропаток. Серые, хрупкие птицы совсем не боятся людей. Шмыгают, не взлетая, под самыми копытами лошадей. Некошеная осока на болоте начинает рыжеть. Из нее время от времени, хлопая крыльями, поднимаются сытые утки и, пролетев немного, опускаются снова.
На обед останавливаются в прошлогоднем лагере. Он выглядит невзрачно. Взорванные немцами землянки осели, сверху, по засыпанным землей накатам, поросли травой. Бондарь слез с коня, направился к заросшему сосенками кургану. В вырытом партизанами колодце стоит рыжая, застойная вода. Кто-то накидал в нее щепы, хворосту. А речушка в том месте, где сосняк переходит в чернолесье, журчит по-прежнему, и дно чистое, песчаное, усеянное мелкими камешками. Над ручьем склонились лозы, ольха, из земли выступают перекрученные, оголенные корни. Бондарь снимает шапку, нагибается, набирает пригоршнями воды. Зубы ломит от холода. Ручей, как видно, берет начало из какого-нибудь родничка, но где он, Бондарь не знает. Не хватало времени поинтересоваться. Прожив в лесу, на природе больше года, он совсем не видел, что лежит вокруг.
Где-то на другом краю сосняка подала голос кукушка. Только странно она кукует: начнет и сразу остановится, словно задыхается. Бондарь невольно прислушивается: кукушка будто не хочет насчитывать ему годы.
Гервась в это время расстилает в ложбинке, на склоне пригорка, попону, зовет Бондаря. Партизаны уже подкрепляются.
В душе Бондаря нарастает волнение. Не в силах удержать его в себе, он говорит:
— Только год прошел, как тут стояли, а никакого следа... Зарастут, хлопцы, наши тропки... Разойдемся по работам, службам. Забудем друг друга...
— Не забудем, — Гервась как-то беспомощно улыбается. — То, что наболело, — он тычет себя пальцем в грудь, — век буду помнить. И ты будешь... Я знаю, о чем думаешь. Все думаем. Мы не те, что были до войны, и другими не станем. Цену человеку знаем. Меня теперь трясти начинает, когда человек думает одно, а говорит другое. Гнилой он, не наш...
Бойцы, разлегшиеся вокруг попоны, с интересом прислушиваются к разговору. Рябоватый Антосик — он служит в штабном взводе, — мотнув головой, спрашивает:
— Неужели снова начнут докапываться, кто брат и кто сват? Мой тесть в старосты пошел, так я его так прижал, что своей тени боялся. Нам служил...