— Встреча с мадьярами состоится в субботу, — докладывает он не то Бондарю, не то Сикоре. — Листовки связной передал.
Ждать, значит, еще три дня.
Оставшись наедине с Сикорой, Бондарь спрашивает:
— Как мои кадры?
— Медведев толковый парень. Прилепился тут к одной... Ты, может, знаешь — весной его тюкнуло. Ну, а медсестра не только бинты перевязывала... А у Комара характер как аршин. Может дров наломать. С этим судом я ему доверился — и вот видишь... Но за мадьяр не бойся. Там, на станции, толковая баба. Сделает все, что надо. Я ее в сорок первом специально оставил.
— Что-то ты хитришь, Степан Тарасович. Скажи честно, зачем меня позвал?
— Чудак ты. Надо твои погоны показать! Этот ихний командир роты никакой нам не товарищ. Чистейший служака! Но нос по ветру держит. Почуял — идти дальше с немцами не с руки. Хочет гарантию получить.
Как раз выпущен очередной номер районной газеты. Первую страницу занимает еженедельная сводка о результатах боев за Харьков. На второй странице несколько заметок о боях за освобождение сербов. Даже стихотворение помещено, под которым стоит непривычная фамилия — Богумил Иванич.
Стихотворение написал югославский летчик, капитан. В совершенстве знает русский язык. Бондарь видел его: черноволосый, щупловатый, с умными синими глазами. Но он очень хворый, этот летчик-поэт. Даже передвигается с трудом. Все тело в чирьях. Надо в Москву отправлять, а то тут не вылечишь.
Ночует Бондарь с Сикорой в хлеву на свежем сене. За перегородкой вздыхает, пережевывая жвачку, корова, время от времени квохчут на шесте сонные куры. Все это, обычное, крестьянское, волнует, радует, как бы возвращая Бондаря в далекий, полузабытый мир.
К Сикоре у него — острый интерес. Чем-то широким, размашистым он напоминает Вакуленку, хотя политик, бесспорно, больший. Вакуленка только в начале войны стал председателем райисполкома, а Сикора был первым секретарем райкома долгое время, имя его известно. Его оставили для подпольной работы, но местный отряд, как и некоторые другие, в первую зиму не удержался, и он с небольшой группой прибился к домачевцам. Прошлой осенью Сикоре раскрошило пулей правую руку, и отнял ее обычной наточенной пилой, кажется, тот самый чех-фельдшер.
Вообще в надприпятском крае Бондарь отдыхает душой. Если говорить начистоту, то в последнее время, особенно после стычки в штабе, прилета Волаха, он чувствует себя неуютно.
— Как у тебя с Волахом? — будто угадывая мысли Бондаря, спрашивает Сикора.
— Никак. Боюсь — не сойдемся. Пойду, как Вакуленка, на бригаду.
Сикора долго молчит.
— Я все понимаю. Но надо себя переломить. Волаха не знаю. Но думаю, Пономаренко дурака не пришлет. Да дело даже не в Волахе. На его месте мог быть другой. Новый период наступает, вот в чем дело. Партийная работа подзапущена, а надо думать о завтрашнем дне. Потому и нового руководителя подыскали. Он уже сегодня начнет прикидывать, кого на колхоз поставить, кого на сельсовет. А ты просто военный. Хотя, наверно, и тебе армия не улыбнется. Поставят на район, и будешь тянуть.
— Война не кончилась...
— Так кончится. Не забывай, что мы партизаны. Привыкли решать, как на новгородском вече. А разрушенные города, заводы, сожженные деревни сами не поднимутся. Придется снова, брат, закатывать рукава...
Последние слова Сикоры как-то неприятно поражают Бондаря.
— Ты что этим хочешь сказать?
— То, что слышишь. Думаешь, почему не удержался мой и другие отряды в сорок первом году? Потому, что армия отступала, а армии, стране население отдавало все. Днепрогэсы, заводы, города не святым духом поднимались. А тут война — и все как в пропасть. Армия отступает, и выходит, нет оправдания жертвам. А как ударили немца под Москвой, другое настроение пошло...
— Понимаю, — говорит Бондарь. — Но горем же наученные... Нельзя ли как-нибудь полегче?
— Труднее будет. До войны хоть народу хватало. Приедешь в село мужчины как дубы. Война, сам знаешь, сколько тех дубов повалила. И еще повалит. Так что, брат, готовься. Будет не до амбиции.
— Я как-то не так думал. Считал — лишь бы советская власть вернулась. Тогда наступит праздник.
— Что ж, конечно, наступит. Победить в такой войне — это же ведь вон какой праздник! Дожить бы только...
В хлеву — острые, хмельные запахи. За стеной слышатся осторожные шаги часового, кукарекает петух. Полночь уже, спать пора, но разговор не прекращается.
V
Мария Шестопал — это и есть та женщина, на которую Сикора возлагает надежды в переговорах с мадьярами. С виду она неброская: смуглая до черноты, приземистая, с широким ртом и толстым приплюснутым носом. Однако отличается бабенка необыкновенной пронырливостью.
В станционном поселке полсотни домиков, немецкая казарма, военный склад, и нет дня, чтоб Шестопалиха не обегала хоть половины дворов, не выменяла у солдат кусок мыла на яйца, не поточила язык с соседками.
Когда-то знала женщина другие времена: была молода, тут, в Ивановке, учила детей грамоте, носила туфли-лодочки, цветастые ситцевые платья. Но вышла замуж за тихого Ивана Неходу, который служил сторожем магазина, как бобы посыпались свои дети — пришлось школу покинуть. Даже со станцией пришлось распрощаться, перебраться в деревню: там было легче прожить.
Когда пришли немцы, Мария со всей семьей вернулась в Ивановку, заняв пустую хату начальника лесоучастка.
Но это уже не та Шестопалиха. Ходит по улице босая, с потрескавшимися ногами, в дырявых, заношенных уборах. Семейка немалая, пятеро детей, а они есть просят каждый день, и тут не до форсу.
Семья живет, как многие на станции: имеет клочок огорода, засаживает картошкой железнодорожный пролет. Нехода ковыляет по путям, ровняет бровку, подвинчивает ключом шурупы, но на его заработке не разгонишься. Выкручивается Мария, кормит детей бабьей головой. Каждый день мотается по деревням: там выменяет на немецкое мыло и сахарин курицу, там — кусок сыру, а если повезет — то даже полпуда муки. Огонь баба...
Женская часть поселка уважает Шестопалиху за доброе сердце. Сколько было случаев, когда немцы заберут то одного мужчину, то другого. Партизаны везде поднимают голову, ну, а у немцев возникает подозрение, что кто-то местный, близкий помогает им. Ходатаем к коменданту всегда отправляется Мария Шестопал. Взлохматит волосы, пустит слезу, попричитает. Кроет партизан, большевиков на чем свет стоит...
Многим помогла. Прикидывается глупой бабой, а самой пальца в рот не клади. Когда жгли деревни, а людей гнали по улице в эшелон, мигом выхватила из толпы знакомую девушку. Пока немцы очухались, та девушка уже у нее в кровати лежала — будто больная тифом...
Станционные служащие даже в мыслях не допускают, что Шестопалиха знается с партизанами. Квохчет как курица-наседка над своими детьми. Когда заболела старшая дочь, всю станцию обегала, а врача нашла. Разыскала среди пленных сербов, которые пилили для немцев шпалы. Тех сербов теперь и след простыл. Как хвостом накрылись, показав немцам дулю. Но им помогли партизаны, всю ночь держали станцию под обстрелом, никто носа из хаты не высунул.
Станцию охраняют немцы, а железнодорожную ветку — мадьяры. Их бункера растянулись на всем пространстве от Хвойного до Батькович. На станции, однако, находится военный склад, и мадьярские солдаты в светло-желтых мундирах, с короткими, как бы обрезанными винтовками часто забредают сюда. Некоторые из них не обходят Шестопалихиной хаты: та с самим дьяволом заведет гешефт. Когда у нее в доме немцы или эти мадьяры, она сломя голову носится по улице, выменивая или занимая у соседок самогонку.