Изменить стиль страницы

— Ур-ра! Ур-ра! — гремит над полем. — Ур-ра! — Солдаты наши прыгают на месте от радости, плещут в ладоши. — Ур-ра! — кроет теперь шум боя. А из леса выбегают все новые и новые полки, бросаются в угон.

Прусская, кавалерия отчаянно прорвала было на левом фланге русский строй, но оказалась окружена со всех сторон и перебита. Без жалости. Без пощады.

Высоко стояло солнце над полем битвы, над той немецкой деревней Гросс-Егерсдорф. Над ее черепичными красными крышами. Пруссаки уносили ноги на Алленбург. На поле, усеянном павшими, ранеными, медленно, окруженный штабом, показался фельдмаршал Апраксин.

Вельможа ехал, опустив поводья своего гнедого тяжелого коня, весь в звездах и орденах. Серебряный шарф едва удерживал уемистое брюхо, колыхавшееся в шаг коня. Генерал-фельдмаршал не был весел этой солдатской победе. Нет! Она пришла нежданно. Что же он теперь донесет в Петербург? Государыня-то Елизавета Петровна, конечно, будет рада… А что скажет великий князь-наследник? Его супруга? Неровен час — умрет государыня, жить-то ведь придется с ними, с молодыми! И придется отвечать за то, что не разошелся с пруссаками, а вон сколько наши набили их… Самого короля Прусского побили. Ха!

— Ваше высокопревосходительство! — подскакал, наклонился к нему с седла молодой, горячий граф Румянцев, тот, самый, что бросил полки через непроходимый лес. — Смею думать теперь, как генерал Левальд в ретираде[41] находится, кавалерию да казаков бы за ним бросить… Чтобы вконец врага истребить да подальше угнать. Теперь и Кенигсберг будет легко захватить…

Обрюзглое, бульдожье лицо Апраксина обратилось неприветливо к смельчаку.

— То полагаю, милостивый государь мой, — отчеканил он раздельно, — то полагаю, что армия наша в сей жар так уставши, что о преследовании речи быть не может… Стать биваком на старое место… Да хлебы пекчи…

На рассвете с бивака поскакал в Петербург с донесением генерал-майор Петр Иванович Панин. 28 августа рано утром, его тележка скакала через весь Петербург, поштильоны трубили в трубы. В полдень загремел салют из Петропавловской крепости в 101 выстрел. Государыня, плача, читала цветистое донесение Апраксина:

«Пруссаки напали сперва на левое, а потом на правое наше крыло с такою фуриею, что и описать невозможно, — доносил он. — Русская армия захватила знамены, пушки, пленных более 600 человек, да перебежало на русскую сторону 300 дезертиров».

А в вечер боя, когда встала луна, снова потянулись сырые туманы из логов да с реки и слышались еще похоронные запоздалые напевы попов — хоронили павших. Загорелись красные огни костров, солдаты сидели вокруг и весело гуторили о победе над пруссаками.

— Черт-то оказался не так страшен, как его малевали. Пруссака побили! Теперь, сказывали ребята из штаба, пойдем на Кенигсберг — забирать его у прусского короля… Пойдем!

И пошли. Местами шли веселыми. Угоры, перелески. Белые палатки покрывали с вечера прусские поля, наутре завтракали жидкой кашицей с хлебом. Раздавалась команда «на воза!», палатки складывали на подводы, шли дальше плотной, бодрой колонной… С песнями.

Победа!

Третий бивак на этом походе разбили уже на реке Ааль. Солдаты у бивачных костров пекли картошку и уж говорили, как о решенном деле, что зимние квартиры будут для них в Кенигсберге. Чего лучше! И город большой, разместиться всем есть где.

У самой речки Ааль на холме стояла ставка Апраксина. Под луной блестели золоченые яблоки обоих шатров. Первый шатер поболе — в нем стоял большой стол, кресла вокруг. Второй — помене: столовая фельдмаршала. А за ними — большая калмыцкая кибитка с поднятыми на решетки войлоками, устланная персидскими коврами — спальная фельдмаршала.

Большой шатер светился изнутри — там горели свечи в серебряных шандалах, У входа — парные часовые. За большим столом сидел весь генералитет и сам граф Апраксин, огромный, толстенный, брюхо словно положил на стол, на листы белой бумаги.

От главнокомандующего по правую руку — князь Ливен, его главный советник. Дальше — граф Фермор, сухой и жилистый немец. По левую — граф Румянцев, что был назначен командовать дивизией вместо павшего в бою генерала-аншефа Лопухина. Дальше сидел граф Сибильский с длинными польскими усами, горячий и боевой, потом генерал Вильбоа. Ещё дальше — командиры полков.

— Прошу прощения, ваше превосходительство, — говорил Сибильский — он путал ударения, ставя их по-польски. — Никак не соответствует действительности, что у нас нет провианта… В моей части фуражу и провианту достаточно. А зимние квартиры в Кенигсберге удобны. Население большое, обеспечит нас сполна…

Апраксин избычился и, положив руку на лицо, из-под пальцев тускло смотрел на говорившего.

— Не сомневаюсь, что и великая государыня нашим отходом после победы под Гросс-Егерсдорфом весьма удивлена будет! — заканчивал Сибильский.

Белоглазый Ливен смотрел в упор на разгорячившегося генерала.

— Прошу, одно короткое замечание, — начал Ливен с немецким акцентом. — Не сомневаюсь, что мнение генерала Сибильского — мнение польского патриота… Он, натурально, предпочитает, чтобы русская армия стояла не в польской, а в прусской земле. Понятно! Но доводы его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала настолько вески, что говорят сами за себя… Я — за уход на зимние квартиры в Курляндию или в Польшу… У нас нет ни фуражу, ни провианту.

Наступило молчание. Главнокомандующий отнял руку от лица обвел всех тяжелым, дерзким взглядом:

— То-то и есть! Кто еще из господ командиров желает высказаться? Нет никого? Приказываю отходить на зимние квартиры в Курляндию… Отдохнем до лета, а там что бог даст… Увидим!

Апраксин поднялся, блеснул орденами, звездами и, как радушный хозяин, пригласил с облегчением: — А теперь прошу ко мне! Отужинаем, чем бог послал! Тут прислали мне два пастета версальских — из ветчины да из рябчиков. Отменные… Отведаем!

Наутро барабаны били генерал-марш.

Поход!

Но не поход.

Отступление. Из Пруссии на зимние квартиры. В Курляндию…

— Что же это, братцы? — шумели солдаты и офицеры. — Только мы пруссака разбили, еще не добили, да уходить? Со стыдом свой тыл показывать? Что ж такое? Говорили — идём на Кенигсберг, на зимние-де квартиры…

И у всех на лицах была досада, «с гневом и со стыдом смешанная» как записал очевидец тех далеких дней. Сколько крови пролили, а плоды победы — упустили. В чем же дело?

Дело было в том, что накануне военного совета, когда бивак спал в белеющих под луной палатках, на взмыленных конях прискакали из Петербурга с эстафетой два курьера. Их задержали караулы.

— К главнокомандующему! — проговорил один из них, полковник Гудович. — Срочно… По высочайшему повелению.

Караул пропустил спешившихся всадников, дежурный офицер повел их к ставке… Прошли прямо в калмыцкую кибитку…

Вельможа помещался там вместе со своим лекарем. Тощий немец спал неслышно на походной кровати, фельдмаршал же, огромный, в ночном колпаке, в стеганом шлафроке, возлежал на пуховом ложе. Ему не спалось. В кибитке крепко пахло душистым куреньем. На столике у изголовья горела свеча.

На ковре перед кроватью усатый гренадер рассказывал сказку:

— И вот и говорит старуха царю: и потому, говорит, твоя дочка Несмеяна-царевна никагды не смеетца, потому што у нее того телосложение не позволяет… Нет-де у нее того самого места, от которого у девок завсегда, на сердце радость играет…

Боярин сосредоточенно сосал трубку с длинным чубуком, дым валил у него между щек, рот растягивался скверной улыбкой:

— Ха-ха… Вон оно што… — смеялся он. — Эй, кто там? Эстафета из Петербурга? Допустить!

Оба офицера разом шагнули к ложу вельможи.

— В собственные вашего превосходительства руки! — отрапортовал Гудович, вручая пакет.

— Ну, спасибо… И ступайте прочь! — пробасил Апраксин, разом спуская на ковер волосатые ноги с искореженными пальцами. — Эй, свеч! Очки подайте!

вернуться

41

В отступлении.