— Мальчишку жалко, — вздохнула повариха.
Она вытирала мокрой тряпкой зеленый пластик на обеденных столах, кружась вокруг меня:
— Уж больно хороший мальчик, прямо ангелочек!
Повариха приблизилась к моему столу, смахнула со лба отсыревшую прядь волос и заговорщически продолжала:
— Прямо не верится, что такая любовь может быть! Три года ждет, и хоть бы на кого глянул.
— А кто она такая, эта Золотозубая? — осторожно спросил я, поневоле завораживаясь звучанием то ли прозвища, то ли фамилии.
— Была одна тут, — скривив губы, произнесла повариха. — В магазине работала.
— А где же она теперь?
Повариха с удивлением посмотрела на меня:
— Как где! В тюрьме, разумеется. Куда же еще оттуда попадают? В этом году кончается срок, так Рэмкын все ждет, когда она вернется.
Я допил свой чай и, поднимаясь из-за стола, задал последний вопрос:
— А что, красивая она была, эта Золотозубая?
— Да какая там красота! Белобрысая, волосы жиденькие, глазки синенькие…
В совхозной конторе я узнал, что Рэмкын уже шесть лет работает на местной электростанции, а родом он из тундрового стойбища. Закончив десятилетку в районном центре, ушел в армию, а отслужив, вернулся в село с хорошей специальностью механика-дизелиста. Женат был на продавщице местного магазина Зое Никульковой, которая отбывает наказание за хищение…
Сама по себе жизненная ситуация внешне казалась довольно банальной, простой до схематичности: наивная, но в общем-то решительная предприимчивая девчонка искала, как быстро и легко разбогатеть. Для этого она избрала, как ей показалось, прямой и простой путь: приехать в отдаленное чукотское село, где покупатель, по ее представлениям, был не шибко грамотный, и контроль не бог весть какой… А так как одной, здоровой и молодой девахе, все же тоскливо, решила пока выйти замуж за местного пария.
Примерно такая картина сложилась у меня в голове, но что-то было во всем этом недосказанное, какой-то намек на тайну.
Все же было бы интересно поговорить с самим Рэмкыном. Сначала мы здоровались, затем стали обмениваться замечаниями по поводу погоды, потому что именно она и держала меня в селении, из которого в эту пору можно было выбраться только вертолетом.
— Неделю еще посидите, — уверенно сказал Рэмкын, присаживаясь рядом на полузанесенные галькой и песком китовые челюсти. — Сейчас такое время. А перед самыми морозами дней десять постоит ясная, тихая погода — только летай.
— Откуда вы все это знаете? — с невольной усмешкой спросил я его.
— Все знают, — просто ответил Рэмкын. — Так бывает каждый год, и все об этом знают.
Рядом, чуть поодаль, играл мальчик. Он не вмешивался в наш разговор и вообще был на удивление тихим и послушным. Он что-то мастерил из мокрого песка, передвигал куски плавника, камешки и при этом все время что-то говорил, погруженный в собственный, созданный детским воображением мир. Я хорошо помнил этот оставшийся в далеком детстве мир: только в нем я был по-настоящему свободен, был кем угодно: и действующим лицом, и всесильным распорядителем, и даже создателем. Такого ощущения свободы и могущества я больше никогда и нигде не испытывал, кроме как во время детских игр наедине с собой.
Рэмкын смотрел в море, слегка прищурившись, как человек, которому зрение никаких хлопот не доставляет — видеть хорошо доступное глазу для него так же естественно, как дышать, ходить…
— Жаль, что в этом году пароходов больше не будет, — сказал он с тоской в голосе. — Все что надо, все привезли: и топливо, и стройматериалы, и товары разные…
Сказав это, он сразу оборвал фразу и, пытливо всмотревшись в мое лицо — знаю ли я его историю? — замолчал, а потом тихо сказал:
— Она совсем не такая…
И еще раз глянул на меня. А что мне сказать? Не собирался я затевать разговора о ней, не спрашивал его.
— Все, что говорят о ней плохого — неправда, — продолжал Рэмкын.
Я не знал, что делать. В моем представлении уже сложился облик Зои: невысокая, плотная девчонка со светлыми тонкими волосами. Ничем особенным не примечательное лицо, может быть только веснушки. И крупный рот с тонкими полураскрытыми губами, за которыми блестят золотые зубы… Иначе откуда у нее такое прозвище — Золотозубая?
Чтобы хоть что-то сказать, я спросил:
— Думаешь, ее неправильно осудили?
Рэмкын ответил сразу:
— Да нет! Осудили ее правильно. Больно много наворовала. Могли и больше дать, да из-за ребенка срок уменьшили… И все-таки она не такая. Она очень хорошая! Когда ее судили, так жалко было, что я чуть не плакал. Может, даже и плакал внутренними слезами, но внешне не показывал…
Это был первый порыв к откровенности у Рэмкына. Но продолжался он недолго. Он вдруг словно бы спохватился, умолк, и на его лице появилось выражение недовольства. Несколько минут он так молчал, наблюдал за играющим сыном, и понемногу лицо его менялось, светлело, будто на хмурую осеннюю тундру вдруг упали пробившиеся сквозь облака солнечные лучи. Он смотрел на ребенка, и такая любовь светилась в его глазах, что даже весь его собственный облик преобразился, переполненный нежностью и теплотой. Обычно угрюмый на вид, он сейчас выглядел совершенно другим, и я, грешным делом, позавидовал ему, потому что у меня тоже были дети, но они как-то незаметно и быстро превратились из вот таких вот прелестных малышей в чуть ли не моих сверстников со множеством взрослых проблем. Позавидовал прежде всего его пока незамутненной надежде и ощущению того, что он как бы видел собственное продолжение в будущем, еще верил в то, что может руководить этим будущим, превратить свою веру в действительность.
— Никитка! — позвал он мальчика, и я понял, что и в звучание имени он вкладывает только одно, присущее вот только этому одному мальчику значение.
— Я играю, — ответил малыш.
Ему, по всему видать, трудно было оторваться от игры, возвратиться из воображаемого мира в повседневную действительность, в которой он уже не был таким полным властелином.
Мальчик подошел к отцу, протянул ему испачканную в песке руку и с любопытством посмотрел на меня.
Рэмкын глянул на часы и заторопился:
— Нам пора домой.
Но прежде чем уйти, он некоторое время потоптался, а потом неуверенно сказал:
— Если хотите, приходите к нам в гости. Я сейчас в отпуске. А живем мы с Никитой вон в том новом доме.
Это был двухэтажный штукатуренный деревянный дом на возвышении. Он стоял так, что его большие окна по фасаду смотрели прямо в море.
— Квартира четыре, — уточнил Рэмкын, беря за руку своего малыша.
В первый же удобный вечер я воспользовался приглашением, заглянув по пути в сельский магазин. Ожидая, пока продавщица взвесит мне конфеты для малыша и выдаст бутылку болгарского сухого вина, я как-то по-новому оглядывал ничем не примечательную внутренность сельского магазина с полками, уставленными консервными банками. На другой половине торгового помещения — одежда, хозяйственные товары, среди которых важно и вызывающе стояли холодильники и два застекленных зеркальных серванта. С потолка свешивалась хрустальная люстра с умопомрачительной ценой на этикетке. Отдельно была оформлена «Полка охотника» с японскими лакированными туфлями на видном месте и складным зонтом. Я попытался представить Золотозубую за здешним прилавком, но не получилось: первоначально сложившийся образ расплывался, уходил в туман противоречивых описаний. Вместо нее я почему-то все чаще вспоминал беленькое личико Никиты, его звонкий голосок, произносящий чукотские слова. В юности, когда я жил в уэленском интернате, в последнем, седьмом классе с нами учился Игорь Маркевич, сын школьной учительницы из Энурмино. Он так хорошо говорил по-чукотски с характерной для жителей северного побережья протяжностью, что многие уэленцы специально приходили в интернат посмотреть на удивительного парня и услышать из его уст наш родной, чукотский разговор. Почему-то это казалось совершенно необыкновенным, граничащим с чудом, хотя в овладении чужими языками жители Уэлена довольно преуспели: многие говорили по-русски, старики хорошо помнили английский, а эскимосский в доброй половине смешанных семей был вторым родным языком. Но чтобы иноплеменник, да еще русский, так прекрасно, ну как настоящий чукча, говорил по-нашему, это и впрямь было необыкновенно и чудно.