Изменить стиль страницы

— Позволь, позволь!

Отряд гоплитов с напряженными лицами, буруня воду, бежал на Пситталию.

— Что, парень? — ехидно крикнул мне замыкающий строй гоплит. — Хвостом виляешь, бежишь обратно?

И я побежал на Пситталию.

Там Аристид и Ксантипп улыбались, пожимали друг другу руки; оруженосцы подали им полотенца, и стратеги утирали пот и грязь.

Воины собирали трофеи, стаскивали вражеские знамена, раскладывали походный алтарь Зевса — Носителя Побед, которому нужно было на скорую руку принести благодарственную жертву.

Ксантипп узнал меня издали, кивнул, шагнул ко мне, протягивая руки. Я остановился, удивленный этой приветливостью.

«Господин, — хотел я сказать, — твоя дочь Аристомаха... Мика...» Волнение сжало мне горло. Ксантипп меня опередил:

— Мне рассказали все. — На лицо его набежала тень, как будто свет солнца для него померк. — А Мика умерла. Мне только что сообщили...

Теперь и для меня полуденное небо показалось черным, как тирский бархат.

Ксантипп наклонился, прижался к моему лицу всеми своими родинками и бородавками, и мы горевали вдвоем, на глазах у скорбных воинов.

Подвели пленных. Впереди шли, не смея поднять глаз, как нашкодившие ребята, двое молодых бородатых мидян в серебряных одеждах, затканных золотыми и красными цветами.

— Племянники самого царя! — шепнул грек-переводчик из числа пленных, который юлил возле Аристида и Ксантиппа, желая выслужиться перед новыми господами.

Аристид махнул рукой, приказывая, чтобы пленных увели, но Ксантипп удержал его руку. Глаза Ксантиппа горели, ноздри раздувались от гнева.

— Прости, Аристид, эти пленные принадлежат мне. Я взял их корабль в честном бою.

Аристид пожал плечами, как будто отвечая: мне-то что за дело! Все ждали от Ксантиппа необыкновенных действий.

Обернувшись, он простер руки к походному алтарю Зевса, где жрецы разжигали священное пламя.

— Эй, подайте мне жертвенный топор!

Старый жрец подал требуемое и разинул рот от изумления, угадав намерение Ксантиппа. Даже самые суровые воины застыли в ужасе: ведь человеческие жертвоприношения в Элладе не повторялись с баснословных времен!

Но уже столько крови пролилось в тот день, что никто не стал перечить победителю. Только некоторые отошли в сторону или отвернулись.

Ксантипп, как того требовал обычай, замотал голову плащом, подбросил топор, как бы пробуя его вес, и схватил за курчавые волосы стоявшего впереди мидянина. Лицо Ксантиппа стало ужасным, как лик змееволосой Медузы, изображаемый на стенах храмов.

Тот, кого он схватил за волосы, выхватил из-за пазухи детскую погремушку на золотой цепочке, самую обыкновенную костяную погремушку, которая стоит два обола и которой забавляют своих детей и нищий и вельможа. Мидянин поцеловал эту погремушку, лопотал какие-то смешные слова, а другие, несмотря на свою солидность, закрыли глаза ладонями и заплакали тонкими голосами.

Ветер переменился. Хлопали паруса, слышалась громкая команда. Море стало с грохотом накатывать пенистые валы и выбрасывать на берег обломки и утопленников. Там, на афинском берегу, высоко на скале сияла нестерпимым светом золотая точка: это царь Ахеменид, восседая на троне, наблюдал за ходом морского сражения.

Если вы развернете свиток Эсхила, вы прочтете там волнующие строки, которые он написал спустя много лет после этого памятного дня.

Погибло много: камнями побитые
С пращей ременных, стрелами пронзенные,
Летящими со свистом с тетивы тугой.
Но, наконец, одним отважным приступом
Ворвались. Рубят... истребляют, бьют,
Пока у всех дыханья не похитили.
И застонал, увидев дно страданий, Ксеркс,
На крутояре, над заливом, трон царя
Стоял. Оттуда он глядел на войско все.
Порвав одежды, Ксеркс вопил пронзительно,
Отдал приказ поспешный войску пешему
И в гиблом бегстве потерялся.

Солнце приближалось к закату и припекало ужасающе. Это был час, когда афиняне, привыкшие к лени, вкушают обеденный сон.

Воины угостили меня лепешками, рыбой, мочеными яблоками, дали глоток воды, как настоящему воину, и меня разморило. Бессилие парализовало мои руки и ноги. Еще бы — ведь я почти не спал последние три ночи, держался одним возбуждением.

И я лег среди поверженных знамен, среди разбросанного оружия, среди неубранных убитых, но заснуть не мог от душевного напряжения.

Гремели трубы, народ с радостными кликами бежал навстречу победителям. С корабля сошел Фемистокл, с ним вожди демократии. Медленно шли, разговаривая со встречными воинами, ободряя раненых беженцев. Надо бы встать, идти им навстречу, но сил нет встать. Вот они остановились надо мной, и из свиты стратега выдвинулся Мнесилох.

Как? И он жив и невредим? Да, да, вот он улыбается и единственной рукой расправляет бороду, словно говоря: «Вертелся, крутился и к вам прикатился».

— Что это? — спрашивает Фемистокл. — Этот мальчик тоже убит?

— Нет, — отвечают воины. — Он не спал три ночи. Это очень храбрый мальчик.

Фемистокл, прищурившись, бросает на меня свой обычный иронический взгляд: «Да, да, мол, знаем, как он бежал с корабля, оставив товарища, нарушив воинскую дисциплину».

— Но он же не знал, — говорит мне в оправдание добрый Мнесилох, — что Артемисия решила перейти на сторону афинян.

А вот и сама Артемисия — шагает слегка враскачку, как ходят моряки; звенят ее многочисленные подвески, и дума прорезала морщиной ее крупное, мужское лицо.

Бронзовый рев труб становится все нестерпимей; колышется пурпурный дракон на мачте «Беллерофонта», слышится дружный крик афинян, которые преследуют разбегающийся флот царя царей.

АФИНСКОЕ КЛАДБИЩЕ

Через два года я вернулся с войны. Я очень важничал, раздумывал, не отпустить ли мне усы и бородку, чтобы быть похожим на Фемистокла или Ксантиппа.

Город лежал грудой развалин — на целые кварталы растянулись обгорелые остатки стен, поля щебня и бурьяна. Жители ютились в шалашах и палатках, но уже высились строительные леса, дымились кучи извести; тысячи новых рабов из числа военнопленных трудились в каменоломнях, добывая материал для возведения беломраморных Афин.

Теперь я бестрепетно расхаживаю по рынку возле рядов, где торгуют рабами. Рабов так много, что для них устроили особый рынок, и там поминутно выводят на камень продажи то стыдливую персиянку, то мускулистого фракийца, то грустного ионийца-ремесленника. Рынок выплеснулся за ограду, шумел в улицах и переулках, казалось, что все в Афинах кинулись очертя голову торговать — менять, продавать, покупать, наживаться.

— Благородные и щедрые! — слышится елейный голос. — Мужи афиняне! Взгляните на этого раба. Ай-ай-яй, какие мышцы, какая грудь! Вот истинный Геракл, клянусь богами! Ай-ай-яй!

И работорговец восторженно цокал языком. Меня даже бросило в жар: да ведь это мои старые знакомые — лидиец и египтянин! Судя по их благородным посохам и белой одежде, они приобрели себе почетные права и теперь торгуют безбоязненно на рынке.

Я постарался встретиться взглядом с египтянином. В его узких глазах, красноватых, как кремень, не отразилось ни удивления, ни страха. «Ты ступай своей дорогой, парень, — как бы говорили эти глаза, — у тебя своя дорога, у нас своя».

Есть харчевня возле Акрополя, где поэтичный Илисс струит голубоватые воды по плоским камням долины.

Я пригласил туда Мнесилоха, который совсем одряхлел и почти ослеп. Тонконогая девочка-найденыш, которую старик назвал Микой, водит его теперь в Пританей бесплатно обедать — единственная награда за участие в войне.