— Есть, начинать! — Латохин был рад, что таким образом он как бы загладит свою вину перед Ниной. — Но что начинать-то, дядя Митя?

— Денег нужно будет немало, а, говорю, восьмое ноября не за горами…

— А-а! — понял Латохин. Он достал бумажник, из бумажника — три десятки и талоны, положил в карман гимнастерки. — Вот сюда и будем откладывать.

И потянулись девичьи руки с десятками и талонами к карману застиранной гимнастерки Латохина…

— Вот еще что… — раздумывая, сказал дядя Митя. — Надо, чтобы Нину в комсомол обратно приняли. Примут — значит, вину сняли! А то ходит сгорбившись, и каждый самодовольный болван может в нее камнем бросить! Не обижайся, Латохин, не про тебя…

— Камнем-то что!.. — заметила Оля-солдат. — А вот словом ударить по сердцу… А в райкоме, дядя Митя, там не очень-то к Нине…

— «Не очень»! — подхватил дядя Митя. — А почему? Потому что, какая она по-настоящему, не знают. А вот когда придем к Турину всей бригадой и расскажем, как Нина живет и работает, то примут.

— Да, — авторитетно подтвердил Латохин. — Придем, расскажем — и примут!

— Я заходила на днях… — призналась Оля-солдат. — Хотела сказать о Нине… Да Турина в райкоме не было. Вечно он в разъездах.

— Надо, стало быть, сначала узнать, когда будет, а потом уж и заявляться, — сказал дядя Митя. — Поручается тебе, Оля.

— Хорошо.

У здания райкома Нина остановилась и подумала о том, что давно уже, не отдавая себе отчета, не признаваясь самой себе, хотела зайти в райком. Не случайно она и пошла по этой улице…

«Есть правда на земле или нет?»

Не зная еще, как трудно подчас бывает искать эту правду, она все же открыла калитку и робко прошла во двор.

На кухне никого не было, в большой комнате шло не то совещание, не то заседание. Оттуда доносился голос Турина:

— На бумаге организация есть! А в каком деле она показала себя? Да ни в каком! Одна формальность ваша организация! Миф!

Нине сразу же захотелось уйти. До нее ли этим людям, по горло занятым важными государственными вопросами? Она решила сходить в стройтрест, а на обратном пути, если хватит смелости, еще раз заглянуть в райком.

Уже у двери Нина услышала, как Турин, видимо закончивший свое выступление, сказал:

— Слово имеет первый секретарь Дебрянского райкома партии товарищ Захаров. Прошу вас, Николай Николаевич.

Стало слышно, как Захаров встал — скрипнул отодвинутый стул.

— Ну что ж, товарищи… Наш многоуважаемый Иван Петрович кое-кого подверг здесь довольно резкой критике. Конечно, критика — вещь неприятная, а что делать?..

Нина застыла у двери, держась рукой за скобу. Она отвыкла от собраний, речей, неизбежных суматохи и забот, связанных с проведением походов, вечеров самодеятельности, в которых она оказывалась самой активной. Как давно это было!.. Это обычное из обычных выступлений Захарова она сейчас воспринимала почти как музыку. Нина уже не могла уйти, не послушав.

— Иначе поступать нельзя, — продолжал Захаров. — И я, как секретарь райкома партии, разделяю мнение нашего товарища Турина. В самом деле, товарищи, посмотрите на линию фронта, вдумайтесь, в какие исторические дни мы живем и работаем. Красная Армия гонит врага с нашей земли. Уверен, мы услышим на днях о новых замечательных победах наших воинов. Нам, коммунистам и комсомольцам, есть на кого равняться. Больше участия в восстановлении! Больше хлеба для фронта! А для этого нам нужны жизнедеятельные организации, о которых здесь так подробно говорил товарищ Турин. Работайте не с массой, а с отдельными людьми. Не стесняйтесь лишний раз зайти в дом или землянку…

— Извините, Николай Николаевич, — послышался вдруг чей-то уверенный голос, — но Иван Петрович предупредил, что это совещание секретарей сельских комсомольских организаций он хотел бы провести в форме, что ли, беседы…

— Да, — подтвердил Турин, — но перебивать все-таки не следовало бы, Михеев!

— Нет уж, Иван Петрович, — вмешался Захаров, — сказал «а» — говори и «б». У тебя, видимо, вопрос? Спрашивай, товарищ Михеев.

— Может, действительно не стоит отвлекать… — замялся Михеев.

— Спрашивай, спрашивай! — настаивал Захаров…

Дальнейшего Нина уже не слышала. Помешала Козырева, которая вошла в кухню поворошить в печке дрова.

— Здравствуй, Ободова. Что скажешь?

Козырева носила сапоги, гимнастерку и юбку защитного цвета. Всячески подчеркивала свою приверженность к людям военным. Взглядом опытного, как ей казалось, человека она оглядела Нину.

— С чем пришла, Ободова? Говори… Работаешь?

— Работаю.

Козырева оглядела Нину более внимательно: ватник, перетянутый ремнем… потрепанные брюки… сухая кожа лица… красные ладони…

— Да-а… — многозначительно протянула она, и по выражению ее полного лица Нина догадалась, о чем она подумала: носить кирпичи труднее, чем танцевать или любезничать с немцами…

Нина была откровенно красива, притягательна для мужчин, в ней была изюминка. Варя Козырева ничем этим не обладала. И не была она человеком столь высокой духовной культуры, чтобы это обстоятельство помимо воли не могло не сказаться на ее отношении к Ободовой.

И все же Варя решила быть с Ободовой как можно более мягкой, не поступаясь, конечно, большевистской принципиальностью. Сам товарищ Турин Иван Петрович с некоторых пор не столь бескомпромиссен в подобных делах.

— Это хорошо, что работаешь на стройке, — продолжала Козырева самым благожелательным тоном. — Именно на стройке тебе и надо работать… Не в канцелярии, не в парикмахерской…

Нина поняла: подразумевается, что всякая стройка, в отличие от десятков других мест приложения труда, быстрее и надежнее перевоспитает такую девушку.

Какую?! Это, пожалуй, теперь известно воем: четко и ясно определил Гашкин, перестаравшись — Латохин, совершенно невольно — тетя Маша, любившая ее, Нину.

А ведь все могло быть иначе.

«Мы знаем, как тебе трудно, — сказали бы ей. — В тяжелое положение ты, Нина, попала потому, что отчасти виновата сама, отчасти потому, что в такой ситуации легче оступиться».

«Ой, как вы правы! — ответила бы Нина, поражаясь проницательности людской и справедливости. — Я конечно же виновата, только не в том, о чем думают некоторые…»

«Мы знаем, как тебе трудно, Нина. Но мы видим, как ты стараешься загладить свою вину…»

И Нина ответила бы с радостью и энтузиазмом:

«Давайте любую работу. Я ничего не боюсь, никакой работы! Даже самой тяжелой! Я буду так работать!.. Только не нужно обо мне плохо думать. Хуже, чем я есть… Нельзя этого!.. Непереносимо!.. Нельзя выдержать!..»

«Ну, а как же насчет газет? Не читаешь ведь ничего…»

«Что вы?! Читаю, — сказала бы она. — Все, что только можно достать, все читаю. «Правду», «Комсомольскую…».

«А книги?»

«Конечно же. Без них нельзя…»

«Как ты живешь, Нина Ободова? — спросили бы ее. — Есть у тебя кто-нибудь из родных?»

«Одна. И могу навсегда остаться одной, если все обо мне будут думать так, как некоторые… Кому же я нужна такая?..»

Поговорили бы о житье-бытье, а потом бы ей сказали:

«Нет, Нина, так плохо о тебе не думают. Но работы этой тебе мало. Ты можешь сделать гораздо больше».

«Правда. Я больше могу сделать. И я хочу больше!»

А на прощание ей сказали бы:

«Желаем успехов, Ниночка… Товарищ Ободова! До свидания, Ниночка Ободова!»

Ей крепко бы пожали руку, и тот, кто так поговорил бы с ней, непременно почувствовал бы, как дороги ей понимание, человеческое участие и тепло.

Но ничего этого не случилось.

Нина Ободова постояла, не отвечая Варе Козыревой, и, почувствовав, как гулко стало колотиться сердце, пошла, еле передвигая ноги, вдруг ставшие такими тяжелыми. Она не слышала, как на улице остановилась машина, как рокотал ее мотор…

— Хозяюшка!

Распахнув калитку, к Нине легко шла девушка — лейтенант медицинской службы.

— Хозяюшка, это ведь улица Дзержинского?

— Да…