Так думал Степанов, поглядывая на пожилую женщину с настороженностью.

А Галкина, несмотря на нескрываемую неприязнь к ней Степанова, говорила с ним доверительно. И эта доверительность была неприятна ему. Как будто он что-то брал в кредит, не будучи в состоянии потом вернуть…

— Придется многое переосмыслить, пересмотреть, прежде чем начнем работу в школе. Школа — прежде всего идеология. Двадцать два немецких месяца — это все не так-то просто, как некоторые себе представляют… — Галкина говорила, говорила, настраивая несомненно «перспективного», «своего» работника на нужный лад.

Степанов уже не слушал. «Морщины… Вены на руках… А ей ведь не так уж много лет… Просто раньше времени постарела… В уголке — керосинка… На окне — железная кружка… На шкафу свернуто что-то вроде постели… Работает и живет здесь, не зная ничего, кроме работы от зари до зари…»

Степанову хотелось быть как-нибудь помягче, потеплее, посогласнее с этой измученной женщиной — и не мог.

— Простите, пожалуйста, — перебил он Галкину. — Я понимаю, что бдительность необходима. Что все не так просто. Но, слушая вас, можно подумать, что чуть ли не все здесь подавлены немцем.

— Я не говорю — все… Но людей нужно прежде всего узнать.

— Верно. Но многие из них давно уже известны нам. И они не могли перемениться, стать другими, сдаться, наконец. На таких людях земля держится. Проверять всех — это признать, что у нас нет ничего вечного, незыблемого… Что вообще у нас нет преданных людей. — И, заметив, что начинает горячиться, оборвал себя: — Да что там говорить!.. Таких, как Владимир Николаевич, я хорошо знаю. И его самого знаю восемь лет. Замечательный человек. И он не мог перестать быть русским, советским.

— Что это за Владимир Николаевич? — спросила Галкина, поправляя очки.

— Воскресенский, преподаватель истории.

— Ага! — Заведующая из-под очков быстро взглянула на Степанова: — Так вы что, местный, выходит?

— Да.

— Вы знали его восемь лет и не знаете последних два года. Хотя он-то еще ничего… Кажется, даже помогал партизанам.

— Я знаю его, — настойчиво повторил Степанов. — И представить не могу, что́ в нем надо проверять, к чему присматриваться!

— Это хорошо, товарищ Степанов. И Штайна знали?

— Ивана Ивановича?

— Не интересовалась именем-отчеством… Знали?

— Да.

— Восемь лет?

— Восемь лет.

— Что вы о нем можете сказать, товарищ Степанов?

— Отличный учитель и человек…

— Да? Так, по-вашему?

— По-моему, да. И не только по-моему…

— Штайн служил в городском управлении, или как там его называли, и понес заслуженное наказание. В лагерях… — Заведующая в упор смотрела на Степанова. — «Иван Иванович»… — добавила она, помолчав.

Степанов весь сжался, пригнулся, на миг закрыл глаза. «Неправда! Не может, не может этого быть!» Но, видимо, так было.

Словно не замечая его состояния, Галкина сказала:

— Начните, пожалуйста, с Бережка, со списков детей…

От начальства Степанов вышел в некоторой растерянности и остановился: куда же ему направиться теперь?

Война поворачивалась к Степанову другой, неизведанной стороной.

Одно дело, установив прицел, одну за другой кидать в ненасытную горловину тяжеленькие круглые тельца мин и слышать их взрывы, уничтожающие кровного твоего врага, чувствовать на плечах гнет чугунной плиты, которая придавливает тебя к земле, отступать с горечью, наступать, зная, что наконец-то выполняешь свое назначение солдата, защитника Родины… Другое — вот это: первобытная жизнь, перепутанные людские судьбы, бесконечная мелочь дел…

Жить тяжко, а видимого врага, которого можно уничтожить — пусть ценою собственной жизни, — нет! Не стрельнешь по нему из винтовки, не дашь залп из миномета, даже «катюши» не помогут.

Степанов уже чувствовал, что здесь ему будет, возможно, в какой-то степени тяжелее, чем на фронте…

Фронт… Почти два года…

О начале войны Степанов узнал в комнате общежития. В этот день он собрался с товарищами в Музей изобразительных искусств имени Пушкина, и вдруг — война. Правильно и до конца понять тогда, что означали эти пять букв, ни он сам, никто из товарищей, пожалуй, были не в состоянии. Но разве можно теперь сидеть в маленькой комнатке общежития, читать о немецких романтиках, учить какую-то диалектологию, думать о Веселовском? Степанову и его сокурснику, с которым он жил в одной комнате, казалось, что все годные для военной службы мужчины уже получили винтовки и пулеметы и на машинах, поездах едут, мчатся в действующую армию.

В райвоенкомат сразу не пробиться, в райком тоже. А когда после ожидания и толкотни все же прорвались к одному из работников военкомата, услышали:

— Старшекурсники? Быть может, и позовем, но когда потребуется. Пока учитесь…

С каждой передачей Совинформбюро, которую ждали и слушали обычно всей группой, становилось яснее и яснее: страшное бедствие, о котором нельзя было и помыслить, обрушилось на страну и одолеть врага будет не так-то просто. Враг силен. Они, конечно, еще не знали, что по плану «Барбаросса» Гитлер рассчитывал к 15 августа захватить Москву, а до 1 октября войну с СССР вообще закончить, чтобы никакого СССР к этому времени уже не осталось. Население? Это фашистами решалось просто: незначительная часть его останется на месте, но без каких-либо прав, остальная — уничтожится.

Бомбили наши города… Лилась кровь…

Окна домов в Москве покрылись крестообразно полосками бумаги, зашторивались светонепроницаемой бумагой или кусками материи, были установлены дежурства на крышах и в подъездах, готовились бомбоубежища. Одно из них оборудовали студенты общежития.

Дипломы их курс получил досрочно, а через несколько дней Степанов, как и другие студенты и преподаватели, записался в народное ополчение. Что это за народное ополчение? Видно, как и во времена первой Отечественной: и стар, и млад идут защищать Отчизну, идут на врага. Говорили, правда, и другое: будут охранять мосты, склады, военные объекты в городе…

Ополченцев поселили в школе, неподалеку от института. Классы не узнать: в них сооружены двухэтажные нары. У двери и калитки в школьный сад выставлены посты. Много часов ополченцы занимались строевой подготовкой.

Степанов с товарищами несколько дней сочиняли походный марш. Но странное дело — марш не получался. Столько стихов писали для стенгазеты, а вот придумать текст походной песни не могли. Только одну рифму и подыскали: вперед — поход. Песня должна быть бойкой, веселой, ведь через несколько дней, видимо, они вступят в дело, а своей песни нет… Конечно (иначе и помыслить нельзя!), воевать они будут своей ротой — все институтские. Свои взводы, своя рота, быть может, свои командиры, которые свято блюдут законы институтского братства и студенческие привычки…

О чем они думали тогда? Смех…

Никому не нужна была бойкая песня, которая, кстати, так и не получилась… Не кончилась война через месяц-два… И воевали на своей земле… Много было крови, лишений и потерь. Много.

Потерял Степанов и слепую, бездумную веру в громкое слово, истинность которого не постигнута душой, не проверена собственным опытом.

Верь другому, но и сам думай. Верь, но решай и сам. За судьбу страны отвечаешь и ты.

И сейчас многое нужно решать самому. А если у тебя твердые взгляды, убеждения, отличные от других, то научись и отстаивать их, не боясь усложнить себе жизнь.

Степанов осмотрелся.

Шел он, оказывается, на Бережок.

Первомайской улицей город спускался к небольшой реке Снежадь, через которую был перекинут деревянный мост. А за мостом — село Бережок, по незнанию названное Галкиной слободкой. Перед войной Бережок почти слился с городом: приезжие из деревень строили на лугах и пустырях между Дебрянском и селом дома, распахивали землю под огороды. Сейчас усадьбы эти смахнуло огнем и Бережок оказался как бы снова откинутым от города.

Моста не было, редкие машины и подводы, люди с тележками переправлялись вброд. Для пешеходов сделаны шаткие мостки. Степанов прошел по ним и оказался в селе.