Степанов разделся и сел.
Районный комитет комсомола занимал дом Клецова, бывшего при немцах владельцем ресторана и обежавшего с ними. В комнатах остались цветы, стол, комод, кушетка, вазы. Вазы использовались то как пепельницы, то как подставки для керосиновых ламп.
— Рассказывай, рассказывай! — теперь уже торопил Турин друга, не без удивления рассматривавшего необычную обстановку райкома. — Воевал, ранили?.. Серьезно?.. Где?.. Что будешь делать?..
Рассказывать… Да как о войне, в которую столько всего вместилось, вот так взять и все выложить? Год будешь рассказывать — и то всего не расскажешь!
Степанов ответил не сразу:
— Крещение получил под Вязьмой в сорок первом, — и пытливо взглянул на Турина: «Понимаешь?»
Турин лишь кивнул, хотя обо всем, что вкладывал в этот безмолвный вопрос Степанов, мог лишь смутно догадываться. А Степанов помнил…
К 7 октября моторизованные корпуса врага отрезали пути отхода 19, 20, 24, 32-й армиям. Но наши войска продолжали упорные, неравные и потому особенно кровопролитные бои, вначале сковывая действия двадцати восьми немецких дивизий. Вражеская группировка не добилась решающего успеха в наступлении на столицу, однако сражение в районе Вязьмы очень дорого обошлось нашим войскам.
— …Но была не только Вязьма, — продолжал Степанов, — потом был и Воронеж, и Курск, и, конечно, десятки сел и деревень…
— Освобождал?
— Участвовал…
— А служил кем?
— Минометчиком…
— Ранило где?
— Под Курском…
— Тяжело?
— Нет… Бывает хуже! Я-то еще, можно сказать, легко отделался! Правда, еще контузия была. Вот и списали. Негож!.. Да хватит обо мне! Как вы здесь?
Но Турин все не унимался:
— А к нам как попал?
— Попросил назначения…
— Молодец! — похвалил Турин. — Не каждый поедет.
— Да брось ты, Иван!.. — оборвал его Степанов.
И этот рассказ о себе, и похвала Турина показались Степанову зряшными: города нет, что-то в его жизни и сотен других людей сломалось навсегда…
— Ты где ночуешь? — спросил Турин.
— Не знаю…
— Останешься у нас, — решительно сказал Турин. — Ничего лучшего не найдешь… — И позвал: — Власыч!
Из комнатки, служившей, видимо, спальней, вышел рыжеватый парень.
— Вот председатель нашего «колхоза», — представил его Турин Степанову. — А это, Власыч, мой лучший друг, Миша Степанов, из самой Москвы… Как, примем?
Власыч и Степанов пожали друг другу руки.
— Конечно! — И Власыч сейчас же вышел.
Турин сказал, что он и инструктор Власов живут здесь, в райкоме.
— Совсем недавно, — продолжал Турин, — условия жизни были еще хуже. Войска и партизаны, партизанил и я, вступили в горящий город. Немцы взорвали все каменные дома, подожгли деревянные и по шоссе отступали на запад, оставляя позади себя пустыню. Пустыню в буквальном смысле слова. Нашим потомкам трудно будет поверить, что все делалось совершенно сознательно, со старанием, с целью уничтожить все следы человеческой деятельности на протяжении веков. Население: женщин, стариков, детей — всех, кого можно и кого нельзя, под конвоем угоняли на запад. И если бы не наша армия — не вернуться бы им назад! А вернулись — ни жилья, ни воды, ни хлеба. Негде вымыться, постирать белье… Теперь-то мы живем — не сравнить! Теперь у нас почти все есть!
— Что «все»?
— Мельница есть, сами муку мелем… Пекарню открыли… Магазин… Работают парикмахерская, почта. Ты их видел?
— Нет. Ничего я еще не видел…
— Обязательно сходи посмотреть. И амбулаторию не видел?
— Нет.
— Посмотри, посмотри…
— Заболею, схожу…
— Нет, ты так посмотри, — настаивал Турин.
Несколько раз Степанов перебивал его, узнавал о школьных товарищах, одноклассниках. Турин сначала переспрашивал: «Кто это?» Потом, вспомнив, говорил:
— Ах, Колька? Ну да, Колька Журавлев? Колька не знаю где.
— Зоя?
— Зоя? — повторил Турин. — Зоя давно замуж вышла. В войну с матерью эвакуировалась.
И так же коротко говорил о погибших:
— Катю повесили. Она у нас связисткой была… Выследили… Будешь идти по Советской, могилку увидишь против фотографии. Это ее могилка.
О некоторых товарищах Турину сообщил Степанов. Окончили институты, многие работают на военных заводах. Но большинство, как выяснили сообща, на фронте: лейтенанты, капитаны и майоры. Есть даже один подполковник.
— А Маша Полымова?
— Вышла замуж за немца и уехала в Германию.
— Маша?!
— Да. Работала на квашпункте. Теперь мы там восстанавливаем склад для продуктов. Обязательно посмотри, — советовал Турин.
— А Лида?
— Лида? — Турин припоминал.
— Сасова. Перед тобой сидела на парте.
— Лиду немцы угнали. Видели ее бережанские в толпе… Отбили наши или нет, не знаю… Да, брат, дела… — заметил Турин и после паузы спросил: — Не женился?
— Да нет… А ты?
— Не успел…
Степанов спросил о родителях.
— Приткнулись в Белых Берегах… Дом неплохой… А мать твоя все еще в Саратове?
— Пока там… Слушай, а где Иван?
— Иван Дракин?
Степанов промолчал: «Сам знаешь! Кроме тебя был только один Иван».
— Дракин у нас уже с орденом… Был в партизанском отряде, потом ушел в армию. Все наши ушли в армию. Вот только Власыча, меня да еще двух-трех товарищей и оставили — город возрождать. Слово-то какое легкое — «возрождать». А на самом деле!.. — Турин лишь рукой махнул: что говорить! — Так вот, Дракин оставил нам в наследство типографскую машину, он в отряде ею заведовал, будем на ней газету печатать… Кстати, ты в райкоме партии еще не был?
— Когда же? — удивился Степанов.
— Тебя наверняка в редколлегию введут. Ты ведь человек пишущий… Не забыть подсказать… В редколлегию! В редколлегию!
Когда Турин начинал говорить о предстоящих делах, он увлекался и уже совсем был не похож на того Турина, который отвечал на расспросы Степанова о прошлом: не переспрашивал, не тянул, становился оживленным.
— В какую редколлегию? — недоумевал Степанов. — Что я могу? Я же ничего не знаю о здешней жизни.
— Ладно… Ладно… Это дело неблизкое… Газеты еще нет… К тому времени разберешься…
Степанов спросил еще кое о ком, Турин отвечал и все время сворачивал к сегодняшнему дню, к текущим делам и заботам.
В семилинейной лампе догорал керосин, и нагоревший фитиль вонюче дымил, протянув кверху тонкую, извивающуюся черно-бархатную ниточку.
Как только на минуту прекратили разговор, глаза у Турина вдруг закрылись, голова упала на грудь… Он вздрогнул, силой заставляя себя бодрствовать.
— Вот так-то, брат… — проговорил он.
Через минуту его опять охватила дремота, тяжелая голова сама собой стала клониться, клониться, подбородок уперся в грудь.
Степанов недвижно, какой-то оцепенелый, сидел и думал о дремлющем Турине. Он не завидовал ему, его рассудительности, спокойствию, отрешенности от прошлого, хотя понимал, что так, может быть, лучше и наверняка легче.
Степанов долго удерживался от вопроса: что с Верой? Где она? Думал: спросишь — Турин сейчас же многозначительно улыбнется, а может, подмигнет: «Я еще тогда, брат, знал все…» Но сейчас Турин вряд ли был способен предаваться лирике, и Степанов решился, спросил:
— А Вера?
Засыпающий Турин вздрогнул, с трудом открыл слипающиеся глаза и, стараясь придать голосу бодрость, ответил:
— Хорошей учительницей будет… — И, помолчав, признался: — Ох уж этот хлебозакуп!.. В четыре часа сегодня встал. Да и спать было холодно… И вчера!..
«Какой хлебозакуп? Что он там говорит?!» Сдерживая нетерпение, как можно спокойнее Степанов спросил:
— Где же она?
— В школе…
— Здесь?!
— Ну да…
— В городе или в районе?!
— Да в городе же! На бюро она была. Разве не заметил?
Степанов хотел что-то сказать, встать — и не мог. Что-то прибило его. Он вспомнил: когда расходились с бюро, через темную уже кухню прошло несколько мужчин, две женщины. На них он даже не взглянул как следует. Его интересовал человек на костылях, кто так безжалостно и строго осуждал Ободову… Вспомнил сейчас: одна женщина была в сапогах, с цигаркой во рту, кажется, в ватнике… Другая… Другая — в пальтишке… Высокая… Так это и была Вера!