— Пропорции кирпича — одно из замечательных открытий. Один к двум — ширина и длина, один к двум — толщина и ширина. Только при таком соотношения возможны те комбинации, без которых немыслимо строительство и многие архитектурные формы прошлого. — Владимир Николаевич задумался. — Да, вероятно… Вот, кстати… София Киевская построена из так называемой плинфы, кирпича других пропорций: 27 на 31 и на 3,4 сантиметра… Ты знаешь об этом?

— Нет, Владимир Николаевич…

— Не являются ли эти пропорции определяющими стиль сооружений? София Киевская — это одиннадцатый век, у нее своя красота. У замечательных зданий, построенных позднее из обычного кирпича, свой стиль и своя красота. А?

— Не думал об этом, Владимир Николаевич… — отозвался Степанов.

— А надо и об этом думать, — не то в шутку, не то всерьез сказал старый учитель.

Тетка в платке слушала-слушала, посматривая искоса на этого человека, говорящего о непонятном ей и очень отвлеченном, и вдруг заметила:

— Карточка у вас, наверное, поболе, и горя вы не видели…

Владимир Николаевич вопросительно посмотрел на тетку, потом на Степанова, но смирил обиду, разгадав состояние совсем еще не старой, но выглядевшей старухой женщины.

— Возможно…

— То-то и оно-то. — Тетка села на телегу, дернула вожжи: — Трогай, Зорька! Н-но!

Старый учитель проводил взглядом женщину, увозившую свое горе, и заметил:

— У всех беды…

Степанову нужно было зайти в землянку возле собора, Владимиру Николаевичу — к Галкиной. Прошли больше полпути вместе, потом расстались.

Собор на крутой горке над узенькой Снежадью был не самым древним храмом Дебрянска. Виденье — церковь четырнадцатого века, снесли еще на памяти Степанова и много других снесли, а ничем не примечательный, разве только своей величиной, собор остался. Домов, стоявших поблизости, не было, и собор сейчас выглядел еще более величественным, четко вырисовывался на сером небе, властно господствуя над округой. Непростого эффекта этого строители добились огромными усилиями. Храм был построен на зарубе, насыпной земле, еще более вознесшей его громаду над Снежадью, площадью, городом, заречьем… Сколько земли перекопали, сколько тачек с землей перетащили наверх, сколько людей полили эту горку своим потом!..

Много раз бывал здесь Степанов до войны. С горки катались на салазках, на лыжах… Сейчас деревьев здесь было меньше и сама горка не казалась такой уж крутой…

У входа в собор стояли две старухи, одна из них учтиво поклонилась Степанову. Тот ответил, пытаясь припомнить, кто она? Несомненно знакома, но кто?..

Степанов зашагал дальше: дела, дела, дела!.. И вдруг остановился, словно натолкнувшись на невидимую преграду. Из-за угла придела, носившего имя какого-то святого, показался Нефеденков.

Сначала Степанов глазам не поверил: может, кто похожий? Но человек шел теперь совсем близко и не мог быть никем иным, кроме Бориса Нефеденкова. Ага! Теперь понятно: за ним шагал невозмутимый лейтенант, который вместе с Цугуриевым арестовывал Бориса. Куда-то водил…

Нефеденков — руки в карманах пиджака, согнутый, с втянутой в плечи головой — прошел в нескольких шагах от Степанова. Не повернулся, не посмотрел… Не хотел? Или в таком состоянии, что не заметил?

— Борис! — окликнул его Степанов.

Нефеденков повернул голову, узнал и кивнул: я, мол… И опять словно ушел в себя, отгораживаясь от всего и всех.

Двое удалились, а Степанов все стоял на прежнем месте.

2

После того как Цугуриев и лейтенант в здании райкома арестовали Нефеденкова, Степанов мысленно не раз возвращался к происшедшему. Что такое сделал Борис? В чем его обвиняют? Неужели Турин, так, в общем, спокойно отнесшийся к аресту Бориса, поверил в виновность своего товарища по школе, по партизанской землянке? Это хладнокровно брошенное «Разберутся…». Конечно, разберутся, невиновного не будут держать за решеткой. Но неужели сам Иван ни в чем не уверен? Ни в том, что Борис — патриот, ни в том, что Борис — преступник? Почему нужно разбираться специальным органам, чужим людям?

Несколько раз подступал Степанов к Турину с этим разговором, но ни разу Иван не поддержал его.

Каждый раз он слышал от Турина: «Дело сложное… Есть более компетентные люди… Сложный был переплет… Конспирация кроме достоинств имеет и недостатки: ею можно злоупотреблять… Разберутся…»

Получалось, он допускал, что Нефеденков все же мог быть виновным, мог быть преступником. Вот эта неопределенность, нежелание или невозможность сказать свое твердое «да» или «нет» и не устраивали Степанова.

Ведь вот Владимир Николаевич, узнав об аресте своего бывшего ученика, первым делом спросил: «В чем его вина?» Когда же Степанов ответил, что не знает и что Турин ничего толком не сказал ему о Нефеденкове, пожал плечами: «Не понимаю! Как же так?.. Это какая-то ошибка!..»

Степанов все еще видел перед собой длинное, тонкое лицо Бориса с выражением отрешенности, отчужденности от всего мира… Видел и этот взгляд, в котором не было обиды, а лишь одна боль…

Степанов хорошо знал, как невообразимо трудно бывает иногда разобраться в делах совсем недалекого прошлого.

Все непросто… Однако наличие судов, народных и самых справедливых, других организаций и учреждений, обязанных давать оценку людским проступкам, не освобождает от необходимости иметь собственное мнение об этих проступках. Не переводят ли такие, как Турин, свою совесть на иждивение и но начинает ли она обрастать жирком, а кое у кого и толстой, не пробиваемой ничем шкурой?

Так размышлял Степанов, прерывая раздумья и вновь возвращаясь к ним.

Поздно вечером, вернувшись из районо, Степанов сказал Турину:

— Видел Нефеденкова. Вел его куда-то лейтенант…

Иван уже лежал, но еще не спал. Он устало закрыл глаза, потом взглянул на Степанова: «Опять ты свою музыку заводишь?»

— Куда же он его вел?

— Не знаю…

— Из города, в город?

— В город… — ответил Степанов и в упор спросил: — Ты считаешь Бориса виноватым?

— В какой раз начинаешь ты этот разговор! — недовольно откликнулся Турин.

— И в какой раз ты не хочешь мне ответить!

— Что я тебе отвечу, когда не знаю?

— Елена Васильевна, твоя мать, может совершить преступление перед Родиной? Хоть на этот вопрос ответишь точно? Может?

— Не может…

— Отец?

— Не может…

— Слава богу! — порадовался Степанов. — Значит, есть такие, в ком ты абсолютно уверен! А Нефеденков может быть и патриотом, и предателем?

— Нас действительно предали, Миша… Это не мое больное воображение… Попасть перед самым приходом наших в такую мышеловку! — с досадой сказал Турин.

— Кто предал? Борис?

— Не знаю. Возможно, и не он совсем… Храбрый партизан был…

— Тогда нужно идти и сказать свое мнение… Оно же поможет Борису…

— И без нас знают и разберутся.

— Позиция! — с иронией заметил Степанов.

— Если считаешь, что вмешательство может что-то дать, сходил бы к Цугуриеву сам! Вместо того, чтобы обвинять меня в трусости и бессердечии!

— Мне сходить?

— А почему бы и не тебе? Ты, хотя и не занимаешь большого поста, числишься в активе. Тебя знают, ценят…

Степанов не был уверен, что его разговор с Цугуриевым поможет Нефеденкову, но теперь выходило, отступать некуда.

— Я схожу, — решительно ответил он, — хотя и не являюсь секретарем райкома и не жил с Нефеденковым в одной партизанской землянке…

— Сходи…

Они помолчали, недовольные друг другом. Ожесточение и недовольство не проходили, и спор мог снова вспыхнуть в любую минуту.

— В том-то ж дело, Миша, — заговорил примиряюще Турин, — что ни тебе, ни мне не надо никуда ходить…

— Почему?

— Вредная и никому не нужная затея… Мы, актив, должны поддерживать авторитет друг друга, а не подрывать его. Не вмешиваться в дела других, иначе получится, будто один ответственный работник не доверяет другому… Цугуриев разберется в этом деле лучше нас с тобой и без нашей помощи…