И вдруг ему показалось, что этот измученный, загнанный, умирающий звереныш — вовсе не он, а Костька, сын. Это было уже свыше его сил. Кочин вскочил, заметался по комнате, чтобы не видеть, прекратить, забыть!..
Перед ним возник цветущий черемуховый перелесок. Над цветами, тяжело гудя, копошились пчелы. Девушка, почти девочка, в пестром ситцевом платьице шла с ним рядом. Она смеялась, и черемуховая кисточка в ее волосах вздрагивала от смеха. Они шли вдвоем по узкой тропинке, держась за руки, касаясь друг друга плечом, и земля пела под ногами.
А потом она сидела в траве и плакала, спрятав лицо в ладони.
И повторяла чужим деревянным голосом слова, которые означали для него конец света: «Нет, нет, я тебя не люблю! Я тебя не люблю».
Она плакала, и он не понимал тогда, отчего она плачет, когда плакать надо было ему. А она жалела себя. Жалела, что ее полюбил совсем не тот, кого любит она. И она не хотела быть жестокой, как был жесток с нею тот, другой, но ничем не могла помочь, а потому еще больше жалела себя.
Они возвращались обратно, и праздничное цветение черемухи усугубляло беду. Они шли по высокой траве, чтобы случайно не задеть друг друга плечом, а тропинка между ними оставалась свободной, будто шел по ней невидимый третий.
«А теперь поцелуй меня, — сказала она строго. — Один раз. На прощанье. И забудь навсегда».
И она ушла из его жизни — действительно навсегда…
Ему остались только книги. Книги в общежитии, книги на занятиях, книги в библиотеке. Единственные друзья. Почти единственные собеседники. Опять, как тогда, во время лесных скитаний, он стал диким и нелюдимым. Что-то перегорело в нем среди цветущих черемух. И он, верно, навсегда остался бы таким, если бы однажды другая девушка, самая красивая на их курсе, самая умная, самая гордая, не положила голову ему на плечо, если бы не сказала: «Кочин мой, Кочин!» И что она нашла в нем такого, в нем, самом обыкновенном, ничем не примечательном?! Это была Катя, жена…
Он видел… Многое он видел. Но пересказать увиденное в тот вечер просто невозможно. Он увлекся. Его воображение парило над облаками, его мысли неслись вперед. Уже завязывались новые сюжетные узлы, уже пыталось стремительно раскрутиться действие, но что-то мешало…
Когда он очнулся, зеленый зал стоя рукоплескал смущенно раскланивающемуся автору. Маленький человек в тяжелых очках торопливо рассовывал по карманам уже ненужные бумажки. Кочин тоже изо всей силы захлопал в ладоши человеку, который подарил ему этот счастливый вечер, вечер творчества.
Его вывел из оцепенения стук. Щелкнул замок. В двери стоял Вадим Петрович. Кочин поднялся и с удивлением обнаружил ту же заставленную книгами комнату. В углу темнел безжизненный телевизор. Вадим Петрович протянул портсигар, Кочин закурил и только тогда почувствовал, как сильно устал.
— Это по телевизору? — спросил он. Голос прозвучал хрипло, незнакомо.
— Нет, — с усмешкой ответил Вадим Петрович. — По «телевизору» шла только цветомузыка. Да вы и не могли бы видеть его, после настройки кресло повернуло вас лицом к стене.
— Верно, — вспомнил Кочин. — Я заметил.
— Заметили? Во время сеанса?
— Да, несколько раз что-то случалось… будто рвалась лента в кино.
Вадим Петрович задумчиво покачал головой, зачем-то тронул полусферы антенн — и рассмеялся.
— Троллейбус? Ну конечно, троллейбус искрил на повороте! Помехи в схеме.
— Скажите, — спросил Кочин, — что это за роман? Я понимаю, все это из будущего… Но на самом деле?
— Роман? — изумился Вадим Петрович. — Это не роман. Это моя жизнь.
— Ваша… жизнь!?
— Разумеется. А разве похоже на роман?
— Странно, странно! Но почему же я не мог включиться в начало романа, а потом ни с того ни с сего включился в середину? И почему видел куски своей жизни?
Наивность Кочина рассмешила Вадима Петровича:
— Голубчик мой! Это типичнейшие ошибки восприятия. Вы видели мою жизнь своими глазами, только и всего. А что касается «включения» — ведь вы сидели не в зеленом зале, а здесь, в комнате.
— Ну и что же?
— А то, что я должен был показать вам сначала сам вечер — и я думал о вечере. А уж потом стал вспоминать свою жизнь. Не мог же я вызвать в своем представлении и то, и другое разом!
— Вы специально занимаетесь этим… искусством будущего?
— Ну нет, я занимаюсь тем, что на языке быта можно назвать непосредственной передачей мысли. Экстрасенсорика, слышали?
— И вы знаете, в чем суть передачи мысли? Физическая суть?
— Не знаю. Но это отнюдь не мешает мне экспериментировать. Пользовались же древние моряки компасом, не зная физической сути магнетизма. А здесь главное — психологический контакт, так сказать, настройка.
— И последний вопрос. Искусство будущего… вы думали о нем раньше?
— Представьте себе, никогда. Только сегодня, на вечере в Политехническом, вспомнились мне слова Ленина о том, что искусство должно принадлежать народу. Вот я и проимпровизировал один из возможных вариантов. Спорно? Согласен. Но я же не теоретик искусства, а всего-навсего психолог, да и то самоучка. А вы… вы знаете, кто вы?
— Дилетант?
— Те-ле-пат! Да еще какой телепат! Я сразу понял это, едва вы приняли мою мысль о дилетантстве. Скажите, Володя… Можно мне вас так?.. А прежде бывали у вас подобные случаи?
Кочин задумался. То, что произошло с ним сегодня, было, конечно, изумительно и неповторимо. Но и раньше…
Это случилось первого сентября 1943 года. Он только что прибежал из школы, взбудораженный, переполненный впечатлениями, швырнул портфель на стол, торопясь скорее рассказать обо всем матери… А она сидела как неживая, будто только ее тело находилось здесь, глаза ничего не видели, и руки безжизненно повисли. Он бросился к ней.
— Мам, что с тобой?
Она долго, издалека возвращалась в себя. Потом прижала к груди его голову и, задыхаясь, прошептала:
— Папку… убили… на войне…
Он только что встретил на улице почтальоншу и потому спросил, холодея:
— Что, похоронка?
В те времена любой шкет знал это страшное слово.
Закрыв лицо натруженными, всегда шершавыми руками, мать покачала головой.
— Нет, Вовка, сама видела… Звал он меня. На пригорке лежал, лицом к солнышку, и звал… Родименький!.. — и она упала лицом в подушку.
Вовка расстроился, хоть ничего и не понял. Может, это она во сне? Или предчувствия какие? Но он уже твердо усвоил, что никаких предчувствий, вещих снов и всего прочего такого не существует, как не существует бога и черта.
Похоронка пришла в октябре. А вслед за ней пришло письмо: отца тяжело ранило в бою, умер он на руках друзей и все звал перед смертью Нюру. Письмо было отправлено второго сентября, а пришло только в октябре. В те времена почта работала плохо.
…Он шел с лекций по зимней Москве, ветер сыпал мокрым снегом, под ногами чавкала серая снежная кашица. И вдруг ни с того ни с сего он увидел мать. Она лежала на старой деревянной кровати, откинув голову, и тихо стонала, а вокруг испуганно суетились белые халаты. Не раздумывая, он повернул и побежал обратно в университет. За полчаса ему удалось наскрести на авиабилет — благо, стипендию давали недавно. Он поймал такси, по пути во Внуково заскочил в общежитие на Стромынку, взял чемоданчик и «срочную», подсунутую под дверь. И только в самолете дошло до него, что телеграмму-то он так и не прочел. Он и без чтения знал ее текст: «Вылетай, мама тяжело больна».
К счастью, тогда все обошлось, мать поправилась, а умерла она позднее, в больнице, под наркозом, прежде на многое успев раскрыть ему глаза. Он узнал, что и сама мать, и ее отец, и бабка по отцу — все обладали этим свойством, которое в глухом уральском городке даже и назвать не знали как, а потому называли просто «предчувствием», что проявляется это свойство не всегда, только в самые напряженные моменты жизни, что расстояние здесь ни при чем и что многие люди, хотя и не в такой степени, обладают этим свойством, но пользоваться им по своему усмотрению не может никто.