Изменить стиль страницы

Полтора месяца колдовали над ним эскулапы, и почти половину срока он проболтался в невесомости между жизнью и смертью. Лишь одно ощущение осталось от этого времени: он в лодке, и его швыряет и раскручивает, швыряет и раскручивает, и лодка вместе с ним вот уже много часов, много дней, много лет проваливается, проваливается в вечность пространства, и нет этому конца. Сначала к нему вообще никого не допускали, потом пришёл Игорь, а После толпой повалили друзья-космонавты, старые знакомые из института, ребята из Якутии. Руно принимал их с улыбкой; благодарил За цветы, на ему было трудно, неловко с ними. Каждую минуту он думал о Норе, а они мешали ему. Зато его радовали посещения Ларри Ларка. «Неистовый Ларри», аккуратно пристроив костыли, остoрожненько опускался в кресло. И потому, что Ларри никогда не видел Нору, Руно мог говорить с ним о Норе. И они говорили о Норе, о жизни, о будущем или просто молчали, без слов хорошо понимая друг друга.

Итак, думал Руно, она не пришла. Даже в те дни, когда он болтался между жизнью и смертью, только звонила из Жиганска. Хорошо, пусть она считает, что между ними все кончено — а вероятно, так оно и есть, но приехать-то попрощаться с ним могла бы! А зачем? — спрашивал себя Руно. — Она не младенец, понимает: не следует бередить рану, может быть, уже поджившую, тем более, если человек в таком состоянии. Значит, надеяться больше не на что, она не придет никогда. Так нечего и думать о ней. Не думать о ней! Не думать!

Это решение придало ему силы, он стал тверже, собраннее, злее, глаза приобрели холодный блеск, и лицо заострилось, но дело явно пошло на поправку. Он взял себя в руки — и уже не думал о Норе, совсем не думал о Норе. Только по вечерам, засыпая, позволял себе вспомнить, но не ее, а eще одно видение, мелькнувшее перед ним то ли в лодке, то ли на борту «Толчинского?» Будто бы он очнулся и попросил пить. Кровать под ним продолжала раскручиваться и падать. Вокруг был зеленый свет, один зеленый свет, больше ничего. Из этого зеленого выплыла рука со стаканом, холодное стекло коснулось губ.

Он напился и увидел Нору, ее устремленный вперед профиль на фоне зеленого. Это была странная, непохожая на себя Нора — остриженная, без обычного хвоста волос. Он дотронулся до ее руки — и видение исчезло.

Руно знал, что это сон, бред, чертовщина, что это не Нора — лишь память о Норе, и потому позволял себе вспоминать это нечаянное видение. Но стакан! Губы отчетливо помнили прикосновение холодного стекла! Неужели бред может быть столь явственным?!

А вдруг и тот момент в лодке, когда он увидел Солнце — тоже бред?

Его ослепило, сплющило и, закрутив штопором, отшвырнуло прочь. Первое, что он увидел, когда вернулось сознание, было Солнце.

Солнце, которое он уже не чаял увидеть.

И он завопил на весь космос, себя не чуя от счастья:

— Солнце! Здравствуй, Солнце!

Значит, он жив. Он остался жив. И снова у него есть все: и жизнь, и Солнце, и Земля, и пышные облака, и шум сосен над головой, и белая чайка над волнами, и Нора… Нора — неважно, с ним или без него, важно, что есть!

Как он был неправ, когда на ее восторженное: «Смотри, Солнце!» ответил скептически: «Подумаешь, Солнце! Обычная звезда!» Нет, Руно, не обычная. Счастливая звезда. Если ты живешь нод нею. Если под нею живет Нора. Это твоя счастливая звезда!

Глазам его стало жарко. Он взял управление на себя и вывел лодку из падения в пространство. А падал он долги — ни бакена, ни «Толчинского» уже не было в поле зрения…

И теперь, с разрешения врача выйдя впервые в госпитальный сад, он прежде всего посмотрел на небо и прошептал:

— Здравствуй, Солнце!

* * *

Через полгода, проведенные в санатории на Адриатике, в якутской тайге, в театрах Москвы и Парижа, в прогулках с сыном и встречах с друзьями, он отправился в Первую Комплексную экспедицию на Плутон.

На прощание Игорь сказал:

— Мама с тобою так и не поговорила. Она очень переживала, когда ты болел. Но, по-моему, между вами все кончено.

Игоря давно терзал предстоящий разговор, и все-таки он решился. Молодец! По-мальчишески жестоко, зато по-мужски прямо. И честно. Таким он и хотел видеть сына.

— Да, я это понял. Что ж, сынок… Пусть будет, как ей лучше. Я не осуждаю маму. Она свободный человек. И она… редкий человек. Береги ее.

Когда он шел по космодрому к лайнеру «Земля-Марс», из толпы провожающих долго еще махал ему вслед вытянувшийся, ростом почти догнавший отца и как две капли воды похожий на него Игорь, а рядом стоял седой, смуглолицый, смахивающий на старого нахохлившегося орла капитан в отставке Ларри Ларк. В последнее время они стали большими друзьями.

Руно Гай скупо улыбнулся.

Впереди его ждал Плутон, полный загадок, опасности, риска. Он опять будет жать насыщенной, счастливой жизнью.

И не беда, что он, если уж совсем честно, выбрал Плутон, чтобы быть подальше от Норы.

Он стремился на самый край света. На край света, который с каждым годом отодвигается все дальше.

Который ты сам, друг мой Руно, отодвигаешь все дальше и дальше. Что ж, все правильно: это любовь, аккумулированная в тебе, вселенская сила любви раздвигает пределы мира!

Все правильно. Жизнь продолжается. И продолжается она под счастливой звездой!

Рукопожатие

Несколько историй из жизни телепата
с приложением подлинных документов

Литературный вечер

На литературный вечер в Политехнический он попал случайно. Бродил, бродил по Москве, раздумывая, как бы поудачнее убить слишком длинное в чужом городе воскресенье, и вдруг неожиданно для себя оказался в этом зале. Он никогда не испытывал особой тяги к литературной эстраде, и будь он суеверен, мог бы сказать впоследствии: «рука судьбы», потому что случайная встреча в этот случайный вечер круто развернула всю его жизнь. Но Владимир Кочин не был суеверен.

В первом отделении выступали поэты. Это были, правда, не самые громкие имена, но ребята старались вовсю, до пота, засучив рукава, и Кочину вспомнилось, что именно здесь, в этом самом зале, раздавался когда-то голос Маяковского. Два часа пролетели незаметно. Однако во втором отделении Кочин затосковал. Маленький одутловатый человечек в тяжелых очках читал главу из нового романа. Это был интересный и своеобразный писатель, но после фейерверка поэтических образов проза просто не воспринималась. К тому же отвлекала плешивая голова автора, как нарочно нацеленная в зал матово поблескивающей макушкой. Людям, сидящим перед сценой, подавай на что-то смотреть, а здесь смотреть было совершенно не на что, и люди вежливо зевали.

Невольно зевнул и Кочин. Тут его сосед встал и тихонько направился к выходу. Поколебавшись секунду-другую, Кочин последовал за ним, благо, сидели они с краю. В фойе его сосед, пожилой человек с грустными, по-библейски выпуклыми глазами, гостеприимно распахнув портсигар, сказал:

— Не понимаю, зачем только прозаики залезают на эту трибуну. Поэты — да, площадь, эстрада, трибуна — их рабочее место. Но прозаики…

— Очевидно, им важно проверить написанное на читателях, проверить впечатление…

— Разумеется, разумеется, — нетерпеливо отмахнулся собеседник Кочина. — Но я не о том. Впрочем, при таком чтении впечатление всегда будет одно — скука. Да, ведь мы незнакомы. Вадим Петрович.

— Кочин, Владимир.

Они шли под мелким моросящим дождем. Вадим Петрович говорил:

— Вы задумывались когда-нибудь над психологическим контактом двух людей? Скажем, взять двух студентов, схожих по характеру, по биографии, по образованию, по интересам. Кстати, — он грустно усмехнулся, — найти таких не столь уж сложно. Но один пришел со счастливого свидания, а другой только что провалил экзамен. Уверяю вас, им будет труднее понять друг друга, чем мудрецу и младенцу. Это я к тому, что читатель — непременно сопереживатель, а потому сотворец. Если он не соотносит жизнь героя со своей жизнью, ему просто неинтересно. Так что здесь очень важен общий для обоих душевный настрой. Поэты такой настрой создают, потеют, да создают, а вот прозаики… Прозу должен исполнять большой мастер, большой психолог…