Изменить стиль страницы

— Как, впрочем, и поэзию.

— Да, пожалуй, — рассеянно пробормотал Вадим Петрович, вдруг оборвав рассуждение, которое показалось Кочину любопытным.

Некоторое время шли молча. Потом Кочин сказал:

— Мы знакомы всего несколько минут, а вы уже успели назвать меня дилетантом. Что это, тоже психологический контакт?

Вадим Петрович остановился.

— Я… вас… назвал… дилетантом? — Они странно и нелепо топтались в лужице, два почти незнакомых человека. — Извините, вам показалось, я ничего подобного не говорил.

Кочин торопливо перебирал все немногие фразы их разговора: да, как будто, бы не говорил, но откуда же взялась уверенность, что этот человек назвал его дилетантом? Что за чертовщина!

— Ничего, ничего, бывает, — успокоил его Вадим Петрович, и они пошли дальше. — А в будущем? Как, вы думаете, будут проходить такие вечера в будущем?

Кочин пожал плечами.

— Очевидно, так же. Как и при вещем Бояне.

— Так же? Один, творец, будет творить… нет, даже не творить на глазах публики, а скорее пересказывать результат творческого процесса, а остальные — что, зевать, как сегодня? Нет уж, избавьте! Боян хоть на гуслях себе подыгрывал.

— Как же, по-вашему, это будет завтра?

— Вы не очень спешите? Я вижу, вечер у вас свободный. Вы приезжий, да? Тогда зайдем ко мне, и я вам расскажу… нет, покажу, как это будет завтра. Я тут недалеко живу, рядом, в переулке…

Кочин совершенно явственно представил пустую квартиру этого чудака, стены, заставленные книгами, почувствовал всю тоску его одиночества и, еще раз пожав плечами, согласился.

* * *

Это была та самая комната, которую он только что так отчетливо представил. Книжные стеллажи до потолка, черный кожаный диван, бюст Ломоносова, в свободном от книг уголке какой-то особенный, с большим овальным экраном телевизор, напротив него — глубокое кресло.

Вадим Петрович протянул ему ключ.

— Зачем?

— Я уйду на кухню, а вы замкнитесь изнутри, это необходимо для чистоты эксперимента. Вам нужно сесть в это кресло.

— Только и всего?

— Только и всего.

Кочин покосился на телевизор с необычной антенной двумя полусферами, направленными на кресло. Вадим Петрович перехватил его взгляд и ободряюще улыбнулся.

— Не беспокойтесь, это безопасно, как леденец.

Кочин повернул ключ, погасил свет, опустился в кресло и сразу зазвучала какая-то знакомая мелодия. Потом на экране вспыхнула яркая оранжевая полоса — и рассыпалась снопом медленных искр. Причудливые сочетания цветовых пятен сменяли друг друга. Сначала он ничего не мог уловить в них, кроме игры красок, но вот как-то незаметно игра цвета слилась с мелодией — и на экране зазвучала борьба. Зловещие багровые всполохи теснили золотое сердце экрана, порой вовсе подавляли его, и тогда золотой слиток метал фиолетовые молнии.

«Скрябин! — вспомнил Кочин. — „Прометей. Поэма огня“! Вот оно что… Этот чудак занимается цветомузыкой!»

Золотое сердце сжималось, пульсировало, билось, и все слабее становились багровые всполохи, все ярче разливалась вокруг голубая заря восхода. А потом мир зазеленел нежной молодой зеленью, и зашумели листья и травы, защебетали птицы, зеленый ветер всколыхнул упругие волны колосьев…

* * *

Это был большой зал, освещенный мягким зеленым светом. Откуда исходил свет, невозможно было определить. В зале сидели люди, много людей.

На возвышение под большим, во всю переднюю стену, сферическим экраном взошел человек в тяжелых роговых очках, тот самый сегодняшний прозаик. Он поклонился и сел в кресло. Тотчас же зазвучала мягкая музыка, и на экране вспыхнула яркая оранжевая полоса…

Кочин сидел в зале, среди многих людей. И когда на экране зазвучала цветомузыка, он уже знал — это настройка. Так настраивает инструменты оркестр. Мысли и чувства писателя и его будущих «читателей» должны звучать на одной душевной волне, сохраняя, однако, так же как инструменты в оркестре, свою неповторимую индивидуальность, определяемую жизненным опытом и характером каждого.

Склонившись над маленьким столиком, писатель нервно перебирал какие-то бумажки — нечто вроде плана выступления или тезисов доклада. Никакой толстой рукописи перед ним не было. Писатель волновался.

Экран погас, и в зале наступила полная тишина. Никто ничего не говорил и не делал, в том числе и автор. Кочин вгляделся в лица соседей. У многих были закрыты глаза, у других открыты, но люди разом хмурились и разом, как бы сквозь сон, улыбались. Все слушали насыщенную мыслями тишину.

Люди думали. Люди грезили. Люди творили.

А маленький человек за пультом, как дирижер оркестра, только направлял поток их мыслей и грез в нужном направлении, смирял и будоражил фантазию, изредка заглядывая в свои записи, как дирижер — в партитуру симфонии. Но и он не шевелился. Он только сидел и думал.

Это были люди будущего, и они сразу настроились на нужный лад. Кочин же, новичок на литературном вечере, слишком взбудораженный обилием впечатлений, видимо, не сумел настроиться на одну волну со всеми и теперь очень жалел об этом. Жалел, потому что люди, творившие в зале, были вдохновенны, как вдохновенен погруженный в себя бронзовый опекушинский Пушкин.

Внезапно что-то случилось — и все исчезло, как в кино, когда рвется лента. Грезы оборвались. Он увидел перед собой книжный стеллаж и даже успел заметить, что сидит лицом к стене, а не к телевизору. Потом грезы вернулись. Эти досадные помехи возникали еще несколько раз, но он уже не обращал на них внимания.

После первой паузы случилось чудо. Каким-то образом он вдруг настроился и включился в слушание, вернее, в сотворчество того романа, с которым выступал сегодня писатель…

Это был, безусловно, фильм. Но не фильм действия на плоскости и звука, а фильм мыслей и чувств. Кочин слышал голоса людей, героев фильма, когда они говорили, но слышал также их мысли, а точнее, был свидетелем и соучастником их переживаний.

То, что он увидел, простой смертный пересказать не в силах: это было на уровне величайших творений человечества. Только гораздо более впечетляюще, чем в чтении. Вероятно, это было так же увлекательно, как одновременный процесс чтения и создания гениального романа — если бы такое было возможно! И еще его поразило, что главным героем этого замечательного произведения был он сам, а многие действующие лица напоминали дорогих ему людей. Он видел свою жизнь — и в то же время не свою…

Он видел, как горит его родная деревня. В резких порывах ветра волчком крутилось тугое жаркое пламя, выбрасывая столбы черного дыма. Искры летели на толпу, и он, испуганный, прятался от них за спину тетки.

Фашистские солдаты приволокли и швырнули к ногам толпы седого старика в дымящейся одежде — деревенского учителя. Непонятные лающие слова покрыли шум пожара. Офицер в черном что-то спрашивал толпу, указывая на старика. Толпа подавленно молчала. Офицер выхватил пистолет и выстрелил. Старик упал лицом в землю. Но, уже почти мертвый, повернулся из последних сил и поднял к небу грозный, карающий кулак. Автоматная очередь прошила толпу…

Он продирался сквозь кусты и деревья, натыкался на ветки исцарапанным лицом и снова бежал, бежал, пока не свалился перед какой-то норой на косогоре. Он забился в эту пахнущую зверем нору, но все еще слышал автоматные очереди за спиной и дрожал, как загнанный звереныш.

Потом он шатающейся тенью бродил по лесу и пробовал подряд все листья и травинки, питаясь найти хоть что-то съедобное. И вдруг — о удача! — возле заброшенного окопа ему попалась консервная банка с остатками мясной тушенки. Он набросился на эту банку, он вылизал ее, изрезав губы, так что она заблестела.

Он весь горел. Хотелось пить, чтобы залить огонь внутри. Кое-как дополз он по жестким камням до берега реки и окунул лицо в воду…

Кочин видел это совершенно отчетливо, как бы со стороны, и одновременно снова пережил все то, что чувствовал тогда восьмилетний Вовка Кочин… тень Вовки Кочина.