— Знаю. Ну и что?

— Прекрасно! Вероятно, знаете и то, что и убийство Столыпина в Киеве не обошлось без ведома Распутина?

— Да что вы ко мне с ним пристаете! Что я — Распутина взялся защищать, что ли?

— Может быть, я ослышался?

— Оставьте вашу иронию! И при чем тут Распутин, когда убийца Столыпина — террорист Богров!

Тут вставил свое тихое слово доселе молчавший Кедров:

— Богров был сотрудник охранки. Это же известно. Ему как своему агенту полковник Кулябко и пропуск выдал в театр.

Сычов в грозном недоумении к нему оборотился: господи, и этот еще в политику, волостной писарек! Это Арсений все виноват, на равную ногу себя с ним поставил. Видно, забыть не может, что сам когда-то из волостных писарей поднялся! Жаль, что не у меня в доме, а то я показал бы сверчку, где его шесток!

И, ощерившись со злобной ехидцей, он бросил Кедрову:

— Видать, господин Кедров, вы газетку Гессена — Милюкова почитываете, видать!

Неожиданно для него ответил ему на это Шатров, ответил с явным неудовольствием на гостя:

— Ну что ж такого, Панкратий Гаврилыч: газета правительством разрешенная. И мы с тобою почитываем.

Сычов несколько растерялся: с этого боку он уж никак не ожидал нападения. Не только ссоры, а и размолвки с Шатровым он всегда избегал: накладно, большой ущерб можно понести в делах, если с Арсением станешь не в ладах!

Однако слегка огрызнулся и на Шатрова:

— Знаю, что разрешенная, а и зря попустительствуют. А насчет Столыпина я лишь одно хотел добавить: помните, как в Думе он сказал однажды: дайте, дескать, России десять лет покоя, и это будет рай земной.

Кедров жестко усмехнулся:

— Вот, вот, земной рай. А в раю — как в раю: райские висят плоды восемь тысяч повешенных!

Беседою вновь завладел Кошанский. Еще бы! Поверенному Шатрова было о чем рассказать! В апреле этого года он вновь посетил столицу «полюбоваться старухой Кшесинской в «Жизели» (так назывались в шутку командировки его в Петроград) — и вывез оттуда множество слухов о Распутине.

На сей раз поездка была и впрямь нужна: снова, и сильно, зашевелились враги речных мельников; их поверенный — адвокат Рогожкин уж две недели как жил в Петрограде.

Пришлось двинуть Кошанского.

Изыскивая пути и подходы в министерстве, Анатолий Витальевич познакомился в доме своих петроградских друзей со старой, уже отставной, фрейлиной. Кошанский поведал ей тяжбу Шатрова. Она сказала, что может помочь ему. «Любопытно, каким же образом?» — «Я напишу вам записочку к Симановичу, это секретарь Григория Ефимовича». — «Какого такого Григория Ефимовича?» — «Боже мой! Вы, человек общества, прекрасный и опытный юрист, и не знаете?» Тогда Кошанский вспомнил, конечно, что это не кто иной, как Распутин. Из рассказа фрейлины он узнал, что на Гороховой, шестьдесят четыре, ежедневно между десятью и часом дня у Распутина многолюдный прием посетителей. Бывает человек до двухсот. Среди них — и генералы, и купцы, и промышленники, и знатные дамы, и выселяемые в Сибирь немцы, вернее — люди с немецкими фамилиями. Можно заранее записаться на прием. Она, фрейлина, может устроить это.

Кошанский сознался, что у него было страшное искушение принять услуги старой фрейлины и побывать на приеме у старца.

— И что же, так и не побывали?

— Увы, так и не побывал! Взяли меня сомнения: а как взглянет на сие мой досточтимый патрон, Арсений Тихонович? Ведь все ж таки не очень… прям путь. И хорошо, оказывается, сделал, что воздержался. Когда я прибыл сюда, к пославшему мя, на Тобол, и поведал ему все, бывшее со мною в Питере, то есть, je vous demende pardon, в Петрограде, — а в том числе и о своем несостоявшемся искушении — намерении похлопотать о нашем деле через старца, то услышал суровый ответ, что, он, Арсений Тихонович Шатров, не только лишил бы меня за это своей доверенности, но и руки бы мне не подал! Так и не посетил. А много, много интересного порассказали. Феномен, феномен!

Да! Это был поистине феномен. Еще долго будут всматриваться исследователи в эту чудовищную фигуру, в непостижимую судьбу этого простого тюменского мужика, будто бы даже битого не раз конокрада, распутного и полуграмотного, да еще и тупого на грамоту. Сперва яростный друг Распутина, а после враг лютый, расстрига-монах Илиодор вспоминает: «Гришка собирался быть священником. Я учил его эктиниям. Но он настолько глуп, дурак, что мог только осилить первое прошение: «Миром Господу помолимся», а второго прошения уже не мог заучить, а также и возгласы. Я с ним три дня возился и бросил…»

Глуп, туп, дурак. Хорошо, но ведь это же неопровержимая правда истории, что перед этим тупицею, не умевшим заучить даже и первой эктинии, царь-самодержец, чей выспренне-горделивый титул захватывал добрую половину манифестов; монарх обширнейшей в мире империи, тот, кто полагал себя наследником кесарей византийских, обладатель «шапки Мономаха», — стоял же он на коленях перед этим распутным тупицею и конокрадом, целуя ему руку и принимая от него благословение!

И она, именовавшаяся императрицей всея Руси; мать пятерых детей; до замужества — англо-немецкая принцесса; любимая внучка королевы Виктории и в отрочестве ее личный секретарь; воспитывавшаяся в Англии и получившая там обширное образование, — лобызала же она коленопреклоненно, в присутствии супруга, лапищу этого заведомого блудника, неопрятного сорокалетнего проходимца, с ногтями в черной каемке грязи, в наряде гитариста из цыганского хора!

Из осторожности, касаясь всего этого лишь полунамеками и недомолвками, ибо прекрасно знал, что и любой из присутствующих уж вволю успел наслышаться про все это, тщательно избегая слов «царь», «царица», а прибегая к местоимениям «он» и «она», Анатолий Витальевич в заключение воскликнул:

— Нет, как хотите, господа, но это уму непостижимо!.. И ко всему, она же еще и доктор философии.

Он остановился и оглядел всех. Недоверие молчания польстило ему и подзадорило:

— Да, да! Можете не сомневаться: я специально занимался этим вопросом.

Отозвался Никита:

— Что ж, возможно: она же и английская и немецкая принцесса. Там это принято: почетный докторский диплом — «гонорис кауза».

Кошанскому это замечание его было неприятно. Он с выражением высокомерной обиды взметнул бровью, слегка подергал свой вислый панский ус.

Однако ответ его Никите был прост и сдержан:

— Не знаю. Об этом судить не могу. Гонорис кауза, или иначе как… Я, в данном случае, может быть, по своей привычке юриста, оставляю за собой право посчитаться с документом… Однако это всё — частности. Всё в целом, всё в целом, говорю я, это нечто чудовищное, уму непостижимое!..

И впрямь чудовищное!

Вот «Грегорий» бахвалится: «Царь меня считает Христом. Царь, царица мне в ноги кланяются, на колени передо мной становятся, руки целуют. Я царицу на руках ношу. Давлю. Прижимаю. Целую…»

Хвалился и большим!

В глаза он их называет: папа и мама. А за глаза именует царя и еще проще: папашка.

Уже во всем народе, чуть ли не на площадях, говорят, что Гришка «лампадник царский», возжигает якобы лампады на женской половине дворца. От старейшей фрейлины Двора — Тютчевой, еще времен Николая I, женщины безукоризненной чести и воспитания, дочери поэта, исходят слухи, будто Распутин… купает царевен! И что же царь-отец? Покарал Тютчеву? Велел «урезать ей язык», как поступали в таких случаях его давние предки — и Михаил, к даже «Тишайший» Алексей? Нет и нет: а спокойненько вызвал и пожурил, сказал, чтобы больше таких слухов не было.

А слухи все росли и росли!

Вопила в гневе и отчаянии и сотрясала трибуну, однако все еще покорствуя, Государственная дума. Но выпуски с речами депутатов выходили в свет с белыми пробелами-изъятиями.

Бдит цензура! И самое имя — Распутин — в газетах запрещается упоминать.

Казалось, чем больше старец гадит в корону государей российских, тем дороже и милее им становится!

Верховный главнокомандующий — великий князь Николай Николаевич на телеграмму Распутина, что он, дескать, хочет приехать на фронт «благословить армию», — осмелился ему ответить телеграммой же: «Приезжай — велю повесить». С пеной бешенства на губах бегал по своему кабинету Распутин, останавливался, выпивал залпом стакан излюбленной своей мадеры и рычал своему секретарю Симановичу: «Ну, попляшет он у меня, каланча стоеросовая!» (великий князь был огромного роста). И что же? Вскоре Николай Николаевич грубо смещается с поста верховного, и его, как заурядного генерала, перебрасывают на Кавказ. Так велела государю царица. А ей — Распутин. Он злорадствовал, глумился вслед Николаю Николаевичу: «Поехал о Кавказские горы пятки чесать!..»