И остановился, наслаждаясь эффектом своей осведомленности. Озадачен был не только Володя, а и Сычов, и Арсений Тихонович, и Никита, и все время молчавший, будто его тут и не было, волостной писарь Кедров.

Наконец хозяин протяжно, раздумчиво проговорил:

— Любопытно, любопытно… Никогда я, признаться, не думал, что так дело обстояло.

— А между тем, господа, это — исторический факт. Я специально занимался этим вопросом.

Кстати сказать, эта последняя фраза частенько излетала из уст Кошанского.

— Специально занимался… И тогда же еще, то есть в мае тысяча девятьсот тринадцатого года, Фердинанд — царь болгарский — сказал: «Месть моя будет ужасна!»

Арсений Тихонович горестно усмехнулся:

— Вот то-то и оно-то, что Фердинанд! И как это было нам допустить немецкого принца на престол славянской страны? И страны, нашей же кровью освобожденной от турецкого ига!

Кошанский развел руками. Не согласился:

— А что ж было делать в ту пору? Не со всей же Европой начинать было войну из-за этого Фердинанда! А ранее этого, как вам известно, герцога Баттенберского немцы воткнули, и опять же Россия-матушка смолчала. Сил не было. Ситуация! И все-таки, я повторяю, кабинет наш (Кошанский из осторожности избегал слова «правительство»), кабинет наш сам виноват в разрыве.

Тут вскинулся угрюмо посапывавший Сычов. Хитренько посмотрел на Кошанского, словно предвкушая, как вечный его вражок попадется в поставленный на него капкан:

— То есть позвольте, позвольте: кабинет, вы говорите, кабинет, а кто же именно? Кто у нас в девятьсот тринадцатом министром-то был иностранных дел?

Анатолий Витальевич понял, куда он гнет, но уклониться от ответа уже нельзя было. С неохотой сказал:

— Ну кто — знаете сами, что Сазонов.

Сычов злорадно захохотал.

— Ага! Сами себя бьете, дражайший Анатолий Витальевич: выходит, по вашему рассказу, что все тот же ваш Сазонов-господин напортил. И вот вам — Распутин: «Надоел мне этот Сазонов, надоел!» Выходит, правильно говорил тобольский наш мужичок?

Кошанский только плечами пожал.

А торжествующий противник его поднялся во весь свой огромный рост и, тряся бородищей и кому-то угрожающе помавая перстом, домолвил:

— Для вас, господа, Сазонов — светлая голова, патриот России, дипломат гениальный, и прочая, и прочая… А я бы на месте государя — да простится мне дерзкое слово! — исправником, и то бы поостерегся его назначить! И знаете почему? А я знаю!

Кошанский дрогнул усом; это означало у него усмешку:

— Не откажите поделиться с нами своею тайною.

— А тайна тут невелика. Масон — ваш Сазонов, старый масон, и высоких посвящений! Нужна ему Россия! Нужен ему крест на святой Софии! Станет он радеть государю-императору! Ему что великий мастер прикажет, то он и сделает!

— Ну, знаете ли, Панкратий Гаврилович, я — юрист, не психиатр, не мое дело ставить диагнозы, но за ваш диагноз я, право, поручился бы: у вас определенно — мания… мания масоника!

Спор переходил в ссору.

Шатров счел нужным вмешаться:

— Господа, господа! — Он встал между ними и приобнял обоих. — Да полноте вам! Люблю вас обоих. Оба вы мне дороги. И — сегодня, в день моей Ольги, у меня в доме? Ну, помиритесь. И не надо камня за пазухой. Подайте друг другу руки. Распутин… Масоны… Бог с ними!

Нехотя, уступая хозяину, Сычов и Кошанский протянули друг другу руки.

И вдруг в это время послышалось:

— Папа, а граф Распутин — хороший человек?

— Что-о?

Смеялись до слез. Даже молчаливый Кедров откинул голову на спинку кресла, снял очки и звонкими взрывами хохотал, закрывая лицо рукой.

На басах погромыхивал бородач. Смеялся сухим своим смехом Башкин. У Кошанского в больших темных глазах заискрилась озорная шутка. Но он сдержался, учитывая возраст Володи. И только сказал:

— Вот, вот, отрок: граф Распутин! Только подымай, брат, повыше…

Наконец Арсению Тихоновичу жалко сделалось сына:

— Да откуда ты взял, дурашка, что — граф?

— Ну, а как же? В газете я прочитал: «Гр. Распутин». А в книгах это — сокращение: «гры» — значит граф.

— Ах, вот как ты рассуждал? Нет, сынок, на сей раз «гры» означает Григорий… И вот что, Володенька: пойди в сад и поищи маму. Она пошла с Аполлинарией Федотовной — показать ей оранжерею.

— Позвать ее?

— Нет, нет… Пойди, пойди, голубчик!

По усыпанной знойным белым песком дорожке Ольга Александровна и Сычова медленно шли к теплице. Хозяйка слегка, бережненько, чтобы гостья не обиделась чего доброго, придерживала ее под локоток.

Старая мельничиха лукаво блеснула на нее оком:

— Теперь поддерживаешь! А сама накормила так, что сейчас бы только на боковую, да и всхрапнуть часок где в прохладце!

Хозяйка обеспокоилась:

— А я-то не догадалась вам предложить! Сейчас же велю привязать гамак. Вон там, над самым Тоболом. Там всегда ветерок.

Гостья отмахнулась:

— Да полно тебе! Я это так: к слову пришлось! А я кремлевого лесу сосна! Хоть и толста, толста, а дюжить долго могу. А вот на скамеечке посидим, под тополею. — Она произнесла эти слова, уже усаживаясь в тени, под большим, шелестящим листвою серебристым тополем. — Да уж, красавица моя, — да садись ты рядком, поговорим ладком! — долго будут гостеньки твои вспоминать этот денек, Ольги Тобольныя! В похвалу говорю. Других этим не очень-то балую. А ты — настоящая хозяюшка: гостям приветница. Ножки — с подходом, ручки — с подносом, сахарны уста — с приговором! И как ты только управилась?

— Да будет вам, Аполлинария Федотовна: загоржусь! Или у меня помощниц нет? И повара из Общественного собрания пригласили, и Дорофеевну привезли. Не считая моих, здешних. Так что…

Дорофеевной звали известную по всей округе дебелую, пожилую повариху, особенно прославляемую по части всевозможной сдобы: куличей, баб, тортов, вафель, хворостов, медового татарского пирога и многого, многого другого. Но отвечала и за повара!

В предвидении свадьбы, именин, крестин или иного какого семейного торжества, Дорофеевну задолго предупреждали, договаривались, выдавали задаток: а то и не допросишься, не дождешься. У нее бывал список домов, где ее ждут, за месяц, за два вперед. Как всякая знаменитость, старуха немножечко привередничала. Две слабости были у нее: хороший кагор и тройка с колокольцами. Кто хотел залучить ее непременно — тот подавал за нею тройку. А еще лучше, если сам приезжал. Соглашалась и на паре, но уж не столь охотно. А на одной — так только сверкнет глазами: «Поезжайте. Сама найму!» Как только она появлялась в доме, обычно за несколько дней до торжества, то учреждалась полная ее диктатура: и хозяйка, и вся прислуга должны были выполнять все ее требования. Чуть что — прощайте! Обычных стряпух, кухарок, горничных заганивала. Молились, чтобы поскорее отъехала.

Но зато и мастерица была, чудодейка была в тестяном делании!

…В знойном разморе, в послеобеденной изнеге гостья долго безмолвствовала. Но Ольга Александровна еще в доме догадывалась, что под видом прогулки и осмотра теплицы Сычова задумала какой-то особый и тайный разговор. Так оно и вышло:

— Ну, ино, хозяюшка, не пойдем уж никуда. Больно ты хорошо место присмотрела. А побеседовать и здесь можно. Помолчала и начала со вздохом:

— Ох-ох-ох! Недаром говорится: себя пропитать да детей воспитать! Поздновато мы с Панкрашей себе дитятко единственное вымолили. Тогда-то, пятнадцать годов назад, казалось вроде и ничего, а теперь вот и подумывай: мы уж с ним старики, а она, деточка наша, только-только в наливе!

Дальше — неторопливый рассказ о том, как «ветру венуть не давали» на доченьку, и она и Панкратий; как заморышком, хворышком росла лет до тринадцати, а потом, на четырнадцатом годочке, как взялась, как взялась, ну что тебе твоя квашонка сдобная, да на добрых дрожжах! Была девчонка, ну просто козявочка, а тут глядим, подрастать, подрастать стала, выхорашиваться… Кровь с молоком, храни ее Христос!

Ольга Александровна улыбнулась.