Здесь, в этом самом переходе, за день до приезда в Москву Никсона менты забрали всю их компанию в кутузку за латаные джинсы и длинные волосы. После в школу прислали бумагу — директор долго читал мораль, по скучающему его лицу было видно — в сказанное он уже сам плохо верил.

Лабухи были немолоды — лет от тридцати до сорока пяти — пятидесяти, но отрабатывали летящие в гитарный футляр денежки с веселым кайфом. Играли Битлов, и школа, ненавистная школа представилась вдруг в ином свете. С ходу, без остановки ребята переключились на «Хава Нагилу», многие начали пританцовывать. Саксофонист в экстазе закрыл глаза и откинул голову.

Легкой походкой Воля вышел из перехода, поймал такси и отправился домой.

На другой день, дав согласие друзьям-монументалистам на работу по отделке питерского ресторана, засветло выехал на Ленинградскую трассу и остаток дня и всю ночь гнал без роздыху. О своем исчезновении предупредил одного Аристова.

Часть пятая, или Эпилог

1

Дорогой, дорогой Волюшка!

Много раз пыталась заговорить с тобой, но все срывалось — вот пишу. Хочу верить, что ты скоро прочтешь здешнее письмо (на случай, правда, заготовлю копию и оставлю у Аристова в Москве). Милый Витька, а я — конечно же, стерва, но мне ни капельки его не жаль.

Решилась и хочу объяснить — тебе. Тетушка и Витька, верно, поймут по-своему, если не поймут, Бог с ними. Романтизм загнал меня в Бобры, или действительно еще раз захотелось взглянуть — в детстве мы жили тут часто. Только здесь папа становился естественен и так волшебно необычен, как вы не знали, да и знать не могли.

Нагляделась, убедилась, довольно, но как же красиво зимой — встала на старые лыжи, полдня ходила по лесу — все, все, все так люблю!

Сережа отпустил меня одну — Запад научил его невероятной тактичности, может статься, это врожденное, только мне не верится. Я устала. От назойливости, соучастия-сочувствия окружающих — всю жизнь под микроскопом: дочь Дербетева, ни шагу своего. Физически тяжело от грязи, тараканов, политики, что лезет в уши, преследует с пеленок — недосказанная боль собачьи преданных глаз. Маска, игра, вспомни хоть похороны. Всем на все наплевать. Милый мой, почему я должна жалеть или ненавидеть, почему должны вечно жалеть меня? Ты пожалел — чувствую, знаю, и… первый раз в жизни благодарна.

Сережа хорош тем, что строг к жизни, состоятелен, мужчина до мозга костей, он готов к ответственности — такое здесь редкое качество, что раньше мне не встречалось, хотя… о тебе умолчу — всегда напарывалась на шизоидальное самокопание: стресс — депрессия, восторг — ужас плюс спад и сопли — хорошие свойства пылкого любовника, но не мужа. Мне хочется расстоянья, дистанции, истерическая близость сидит в печенках — Запад, кажется, это умеет, а Сережа впитал. Тут утрачен стиль — утрачен надолго, если не навсегда, большинству это нравится.

Филфак, лингвистика, институт — «свой круг», проторенная дорожка — никогда не нравилось всерьез, лучше честно вязать макраме. Свою лямку Золушки я оттянула, я нашла башмачок — на свадебное путешествие предложена Мексика: пирамиды, жаркое солнце, сомбреро, текила, горы, кактусы, море. Свой бизнес в Москве Сергей сворачивает окончательно — начинается частная жизнь. Он умен, начитан, как большинство технарей, но железная воля и расчет заставляли его самообразовываться с систематическим упорством. Он знает несколько языков — тут действительно природный талант, он в меру музыкален. Что до литературных пристрастий — он пишет с детства, но, как признался сам, жажду тщеславая утолил удачами в бизнесе. Быть может, Сергею не хватает истинной поэтической струны, но слог его взвешен (к слову о стиле); ему удается метко и изящно выразить мысль: самурайское развлечение, что может позволить себе лишь самурай, кому все это теперь еще нужно? А я не птица Феникс, чтоб постоянно гореть и не сгорать, — хватит! Ольга сперва попыталась отговорить — мы поплакали — она согласилась.

Ты думаешь, что мною движет расчет. Ты не прав, милый Волюшка, — мне спокойно с Сергеем, я действительно так думаю.

И еще — Дербетевы тут обречены (никаких обобщений, говорю только о нашей семье), не надо ни кладов, ни сказок, ни вымышленной воображеньем страны, жесткая правда проста — я не способна родить. Здесь не способна.

Что бы ни говорили врачи: циники, романтики, реальные специалисты, — если у меня есть шанс, а он, кажется, есть, он возможен только на Западе. Здешней медициной сыта по горло — особенно после папиной болезни. Нет желания, нет и денег. Те, что достались в наследство, упали на голову, принимать не хочу, не могу, не имею права, считай дурой — не возьму ничего старого, хотя бы и причитающегося по крови.

У меня всегда было много претензий к этой крови — теперь нет, не знаю, даже горда ею — она теперь просто есть, она моя. Наконец-то спокойное понимание греет душу — мы бедны, но горды, как любил цитировать папа. Мама, та просто жила: любила и тянула лямку. Его же цитаты, Господи, — сплошная игра в бирюльки, бесконечный пасьянс: сойдется — не сойдется.

Сошлось. Срослось. Здесь, сегодня, в Бобрах. Боря со своей хозяюшкой мил, глуп, чужд, настырен, родной, что перебирать слова. Загадывать не стану, но молюсь, надеюсь, верю, на то моя, наконец, воля. Сползать в пропасть со страной или выползать из нее — стыдно, противно, душит бессильная злоба, а я же не злая, не злая.

Волюшка, дорогой, приглядывай, пожалуйста, за Бобрами — один ключ у Бориса, другой у Витьки (мамин и папин), свой увезу как сувенир. Три ключа к одному дому — папины штучки, узнаешь? А где-то ведь болтается, верно, и Ольгин экземпляр… Ключи от фамильного замка. Игра… О квартире больно теперь думать — решится.

Всегда слышала: понять — значит простить. Пойми.

Загляни в томик Пушкина на полке под платяным шкафчиком, все, что найдешь, — твое или ничье: остатки, дербетевский клад.

Папино имя я вписала на мамин памятник — так он хотел. Подумать только…

VALE, ET ME AMA![1]

Твоя Татьяна

2

Ресторан сдали под Новый год, бригада отправлялась в Москву. Чигринцев позвонил Аристову: Княжнин с Татьяной две недели как улетели в Америку на Рождество. Сам Витька собирался отбыть в первых числах января, уже имел визу и билет.

— Таня очень просила тебя съездить в Бобры, по возможности немедленно, — несколько раз повторил Аристов, — письмо под салфеткой на холодильнике.

Меж страничками пушкинского однотомника лежали: дарственная на Бобры, заверенная по форме у нотариуса, документы на владение землей и тридцать семь стодолларовых бумажек — княжнинские деньги — остаток, дербетевский клад.

Еще и еще раз перечитал письмо, подбросил в печку дров — не закрывая дверцы, глядел, как огонь медленно поедает промерзшие ольховые дрова. Сказка состоялась, сказка имела продолжение — документ, зажатый в руке, выдерживал любые прочтения. Скомкав, бросил письмо на стол, вышел на крыльцо. Падал снег. Чистота полей подчеркивала безмолвное напряжение леса. В низине, за тускло блестящей, незамерзшей середкой реки, сосновые боры, казалось, растянулись до самого края света.

3

Зима в Бобрах стояла пока мягкая, невероятно снежная. Ванькина «школьная» дорожка в Щебетово, накатанная санями, натоптанная валенками, утром походила на начинающий проступать фотоснимок — серая, чуть просевшая тень на свежей белизне, только на редких подъемах поземка вылизала блестящие, утрамбованные плеши. Дорожка в Щебетово, тропка к Бориной мамане — самогонная змейка по краю поля: сын и отец регулярно отлучались из дома.

Гришка с Чекистом отбыли с месяц назад. Где-то в это же время промелькнула Татьяна. «Три дня побегала по полям, заскучала и ускакала назад, видно, вспомнила покойного батьку, они тут любили гулять вдвоем», — прокомментировала ее неожиданный налет Валентина. Все Борино семейство было несказанно радо приезду Чигринцева — праздник с гостем становился похож на настоящий Новый год.

вернуться

1

Прощай и люби меня! (лат.).