— Да, конечно, большое спасибо, — выдавил Воля.

На лестничной площадке Княжнин вручил Чигринцеву пять тысяч, затем протянул ожерелье и перстень:

— Заберите, прошу вас, я вам совершенно доверяю.

— Вы знали заранее, что так получится?

— О нет! — Он тяжело выдохнул воздух, и стало заметно, скольких сил стоила ему торговля. — На ожерелье я не мог рассчитывать. Ваш хитрый отшельник ловко выкрутился. Он считает, что вынудил меня купить, — тут он ошибается. Видите ли, Воля, деньги как таковые — ничто, но без них невозможен был бы день сегодняшний, к примеру. На всякий случай я взял с собой двадцать тысяч — все, что мог себе позволить, чутье мне подсказало — они пригодятся. И вот налицо еще и экономия… Шучу, шучу, — поспешил заметить он, — нечасто приходится совершать широкий жест, не так ли?

— Простите, я не могу принять драгоценности, пускай остаются у вас, — объявил ему Воля.

— Хорошо. — Голос Княжнина приобрел официальный оттенок. — Не стану повторять, как я вам признателен. Осознаю также, что ваш широкий жест много шире моего. Честь имею, — он отсалютовал головой, — мне бы не хотелось думать, что вы на меня обижены.

— Ну что вы, — нашелся Воля, — на обиженных, как говорят в зоне, воду возят, я восхищен.

— Вы были в зоне? — ехидно парировал Княжнин.

— Нет, я криминальными делами не занимаюсь, — сухо ответил Чигринцев.

Холодно пожав друг другу руки, они разъехались по городу — каждому предстояли строго расписанные дела, связанные с похоронами.

9

Гражданскую панихиду устроили в университетском физкультурном зале. Собралось много народу — помимо прямых учеников, через руки Павла Сергеевича прошло не одно поколение студентов. Руководил всем Аристов, явный преемник покойного. Он говорил с той мужской сдержанностью, что соответствовала внутреннему состоянию собравшихся, даже официальные лица в почетном карауле выглядели менее истуканисто, чем обычно. Некоторые женщины постарше вытирали глаза. Любопытство светилось лишь на студенческих лицах.

Покойный лежал в простом красно-черном гробу столь же спокойно-умиротворенный, как и в первые часы после смерти. Похоже, даже ненавидевшие его деканатские штафирки ощутили начало научного бессмертия, о котором во всеуслышание возвестил Аристов. Быть может, так только казалось, но понятная, слегка тревожная приподнятость овладела залом. Выступали без микрофона — голос, наткнувшись на стены, отскакивал и гулко дробился, падал со всех сторон на присмиревшую толпу.

После отпевали на Ваганькове. Невероятно худой и дурноголосый батюшка служил панихиду усердно, со всем видимым тщанием. Начальство крестилось по-партийному показно, большинство же твердо держали дрожащие свечи, как еще реальную, но на глазах истаивающую связь с уходящим, сосредоточенно глядели в холодный костяной лоб усопшего, запечатанный бумажным венцом с молитвой. Суть великого таинства проникала в души собравшихся постепенно, помимо воли, — все меньше шаркали ногами, и если при чтении псалтыри еще только прислушивались как к камертону, то при начавшемся заупокойном каноне суетное легкомыслие, кажется, на миг отлетело, люди погрузились в самоуглубленную тишину. В церкви стало уютно и тепло, сильно пахло сгоревшим воском и пряным ладаном.

Воля стоял в первом ряду поблизости от сестер и краем глаза видел, как мучительно напряжено лицо Татьяны. Лишь при чтении разрешительной молитвы, когда священник проголосил своим тенорком отпущение грехов покойному, в коих покаялся и кои забыл исповедать по слабости своей памяти, краска хлынула ей на щеки, и, не сумев совладать с собой, Татьяна опустила глаза долу. Запели трисвятое, и вскоре на длинном непрерывном дыхании батюшка огласил «Вечную память». Гроб подняли на плечи, неспешно и торжественно понесли по аллеям к раскрытой могиле.

Павла Сергеевича хоронили рядом с матерью — в правом углу фамильного чигринцевского участка. Большой железный крест того самого предка, что состоял при Кучук-Кайнарджийском посольстве, самый древний из сохранившихся в общей ограде, возвышался над собравшимися. Свежеокрашенный в последнюю Пасху, он слабо поблескивал в тени старых кладбищенских тополей.

У могилы выступали уже самые близкие. Официоз испарился начисто — речи произносились нервными, трепещущими в холодном воздухе голосами. Не обошлось, правда, и без патетики: клеймили травивших Дербетева при жизни, клялись в верности интеллигентской российской традиции, не стеснялись откровенных рыданий, но в митинг прощание, слава Богу, не переросло. Умница Ларри, длинный, смущенный от оказанной чести, наивно-чистосердечный, коротко и душевно, а главное, без всякой сверхзадачи переломил тональность — обрисовал профессора без прикрас, вспомнил и барственность, и сибаритство, и капризность, и душевные метания, и так, очеловечив уже почти слепленный памятник, покаянно передал всю сложную гамму чувств, связанную с произошедшим. Последующие выступления звучали перепевами, и именно здесь стало отчетливо ясно, что подавляющее большинство обозначивших себя учениками даже близко не соответствовали уровню покойного.

Гроб наконец заколотили и опустили в могилу. Ольга первая бросила землю, за ней Татьяна, тетушка, Воля, Ларри, Аристов — и потянулась череда. Мокрые комья гулко колотили по доскам, шелестели под ногами неубранные листья. Деревья кругом стояли черные и сырые.

На поминки набилось много народу. Воля пропустил первые тягостные минуты за столом — рассаживал гостей, давал ненужные указания на кухне. Вскоре завязался разговор, все перемешалось.

Сестры держались просто и хорошо — на их краю, при деятельном участии Ларри и Аристова, обсуждали возможности издания избранных трудов Павла Сергеевича. Ларри успел сообщить Воле, что он выбил Виктору обещанную полугодичную стипендию в его университете, Аристов выглядел очень усталым. Княжнин растворился где-то в кругу ученых дам.

Воля был тут чужим. Он подошел к тетушке, но та, чуть откинувшись на стуле, не пожелала переместиться в кресло, демонстрируя присущую ей выдержку.

— Ступай к молодежи, со мной все в порядке, — повелительным тоном направила Волю в студенческо-аспирантскую компанию.

Воля подсел к незнакомым ребятам, ему тут же щедро налили.

— Я, наоборот, считаю, что все встанет на свои места, — кипятился совсем еще юный парень, — старики валят за бугор читать лекции, им надо кормить семью и думать о своем престиже — это те, кто может, конечно. Худо-бедно какие-то стипендии перепадают — вы же не голодаете, зато наукой стали заниматься только преданные, доходов больше она не приносит и приносить не будет долго.

— Это все игры для себя, — буркнул толстый, в черной круглой бороде.

— Правильно, наука всегда была игрой избранных, — отозвался юнец, стрельнул глазами по собравшимся, как бы проверяя компанию, нет ли в ней чужаков, и, видно, не причислив Волю к таковым, произнес: — Я уважаю Павла Сергеевича Дербетева, он много сделал, как и все наши могикане, но где, спрашивается, школа? Они же все были пожиратели — вечная совковая круговая оборона, впрочем, иначе, наверное, было им не выжить. А почитайте-ка довоенные и послевоенные его труды — сплошь идеология, игры с властью.

— Ну уж, а свод источников? — заметил кто-то.

— Конечно, конечно, — юнец спешил атаковать, — он очеловечил историю, теперь пора вернуться к источникам, трезво наконец прочитать их, тихо и спокойно работать.

— Они по-своему тоже тихо работали, — возразил бородатый.

— Ряженым в лампасах, что ли, нужны твои статьи о казаках?

— Им в первую очередь, в поисках самоидентификации…

— Перестань, почитай внимательно ранние дербетевские штудии — угар патриотизма, газета, шершавый язык плаката — это история? Насколько я понимаю, это было нужно!

— Ну, Коля, ты даешь! При чем тут, ты же историк…

Чигринцев встал, незаметно вышел в дальнюю комнату. Едва похоронив, Павла Сергеевича начинали судить, и это было естественно. Он не мог, да и не хотел, им рассказывать о характерной проговорке «красного мурзы» — век-вурдалак отходил, отошел вместе с ним, оставляя историку документы и кайф, сугубо личный кайф, связанный со своим прочтением легенды. Но на душе от такого понимания легче не стало.