Валентина пекла пышные пироги, закармливала москвича, как могла, глядела на пьяного мужа, тихо улыбалась, вздыхала всем огромным пышным телом: «Что ж я — простая стряпуха, а ему, коню, пусть — кругом одни вороны». От такого признания веяло теплом. На кухне бормотала радиоточка. В горнице синим светил черно-белый ламповый телевизор, пахло парным молоком. За пересказом очередного сериала коротали время, гоняли чаи с клюквой и собственным медом.

Во второй половине дня, когда появлялся из школы Ванюшка, отправлялись с ним на моторке стрелять на реке уток. Речка, тихая и неширокая, текла под домом внизу, за ней начинались чистые моховые боры и лосиные болота. Паренек вцепился в дядю Вову, заглядывал преданно в глаза, поглощал Волины леденцы. Мечтательно взирая на небеса, выговаривал: «Вот батька выходится, соберем ДТ-шку, я тебя на гусеничном прокачу». Техника его притягивала как магнит. Трактор меж тем стоял разобранный и мертвый около дровника, продуваемый ветром, косимый дождем. Тут же валялись брошенные сеялки, косилки, плуги — Борино хозяйство. За копеечную ставку, лишь бы избежать кабалящего колхоза, Боря значился сторожем — бригада косарей из Костромы приезжала летом, заготавливала сено в подсобное хозяйство, пропивалась до нитки, заражая дурманом и горе-«губернатора». Ванька в сторону их барака, стоящего особняком в поле, глядел с ненавистью — отцовские запои переживал болезненно, но если, случалось, отец гладил походя его белобрысый вихор, загорался румянцем и даже распрямлял как-то плечики и тут же тянул: «Батя, кончай пить, сгубишь себя». Боря его печаль пропускал мимо ушей.

Вороны летали над нолем, шуршали когтями по сарайной дранке, задувал в окошко крепнущий осенний ветер. С утра Воля ходил за грибами — сушил на русской печке, солил в отмокшей, тяжелозадой деревянной кадушке. Занимал себя естественным и весьма не лишним делом. Сильный запах чеснока, сухого укропа, смородинового листа выгнал затхлость из нежилых сеней, проник во все щели. Пыль, танцевавшая утром в косом солнечном луче, пропиталась укропным семенем, мучнистое ее вещество казалось теперь заражено шипучей и кислой энергией. Кроме Бориса свести в Пылаиху мог бы, наверно, и Чекист, но с ним пока сходиться не хотелось.

Кругом стоял драгоценный разноцветный лес, скошенные поля с перемолотыми тракторами дорогами: зеленые, русые, седые, с коричневыми кочкастыми островками какой-то дурацкой травы, не годной в корм, — ласкали глаз. В избе тикали ходики. Стреляло в печи полено, ее щедрое дыхание лечило тяжелый артрит избяных сочленений, разгоняло по сонному нежилому дереву теплый живительный ток. Закипал чайник. Било в окошко солнце. Защищенный от мира островок просыпался, дымил в три трубы или не спеша отходил ко сну. Блеянье овцы иногда резало слух, иногда радовало — брюхатые, худые, на спичечных ногах, они глядели сквозь изгородь теплыми глазами, глупые и покорившиеся.

Боря за каждой стопкой божился, что сведет в Пылаиху завтра, но не спешил ни выхаживаться, ни вести, кружил вокруг дома; коли случалось быть пойманным женой, тюкал бездумно в чану капусту сечкой — готовил на зиму «солонец», браво подмечая, что ему после водки ничего так не надо, как горстки кислой капусты.

Валентина ставила тесто — оно поднималось в чану, пышное, дышащее, как сама хозяйка. Бобры выползали на берег из воды, жадно грызли здоровенные осинины, луна набирала круг. В тихую погоду небо вскипало от звезд.

Боря здесь выжил — остальные, вытравленные тишиной, исчезли, как семья уволенного в запас прапорщика Женьки. Спившегося вконец, жена увезла его в город к сестре. Дом их просел, завалилась крыша. Огород, нещадно политый ворованным удобрением, затянуло бурьяном, репейником и прочей ползучей гадостью.

«Интересно, поставили ли маме крест?» — думалось Чигринцеву. Он решился идти в Пылаиху один. Валентина сперва отговаривала, но почему — не объясняла, все разговоры о той стороне пресекала. Ванюшке, вызвавшемуся идти поводырем, врезала: «Счас с разбегу хворостиной отхожу, и не думай!» У Чекиста за оврагом гумкали собаки. По сказкам Бори, тот был безжалостный браконьер.

Письмо полетело в печь вслед за листиками «Крестьянки», единственного печатного органа, выписываемого, видимо, некогда любителями поливать огород химическими удобрениями. Нитками висели по печке грибы — дух от них стоял в избе особый: крепкий, сильный, прибавляющий здоровья. Грибы и чуть кисловатый дрожжевой запах Валентининых пирогов заглушали все — как лопух брошенную землю, как заоконная тишина время.

3

Так прошло полторы недели. С первых чисел октября погода переломилась: бабье лето сорвало и исковеркало ветром. Две ночи и два дня дуло так, что клоками посрывало с сараев дранку и изрядно повалило в лесу деревьев. Дождь лил с редкими остановками, трава жирно лоснилась — земля не в силах была впитать лишнюю влагу. Грибы заметно пошли на убыль — опята на пнях почернели и покрылись плесенью, только на закрайках полей выстояли плотные, звонкие белые и красноголовики — «седые», как их тут называли — без единого червя, несмотря на почтенный вес и возраст. Несколько раз принимался лупить мелкий град и снег, но, долетая до земли, истаивал.

Воля совершал короткие вылазки за грибом, бесполезное ружье висело на вешалке: живность попряталась. Изредка, западая в воздушные ямы, перелетали поле нервные сороки, падали на парящие соломенные скирды, но не бегали по ним взапуски; сидели, уставясь клювами в порывистый ветер.

Затем ветродуй кончился. Закат в черных тучах был как стылая кровь с фиолетом. К темени вызвездило, низко зависла надкушенная с краю луна, морозец студил уши.

Воля не спешил в Пылаиху. Москва осталась далеко, и думать сейчас о ее залитых жидким светом улицах и площадях было даже неестественно, если даже и щебетовские проблемы — ремонт, запчасти — как бы перестали существовать — покой полонил целиком.

Все же наутро решился идти, прочистил ружье, собрал рюкзачок, на случай, если придется плутать. Рано погасил свет.

Разбудил, как всегда, Боря. На сей раз вошел в избу, уселся на табуретку, печально произнес:

— Выхаживаться надо, идем бродить.

Воля проглотил наспех пирог, запил молоком и был готов.

— В Пылаиху?

— Погоди, не дойти мне, давай за уткой малым кругом, вон и Ванька просится, сегодня же воскресенье.

Боря тяжело дышал, с хрипом затягивался сигаретой, до Пылаихи явно было ему не дойти. Отказался от спирта, что сулило скорую удачу, — Чигринцев готов был теперь переждать день-другой. Проходя сени, отметил, что бутыль «Ройяля» пуста, но не придал значения — выходит, выбрал норму, решил про себя.

Солнце сперва каталось по небу, но скоро заныряло в облаках. Счастливый и беззаботный Ванюшка бежал впереди, упреждал перед каждым поворотом дороги: «Здесь затишьтесь, рябчик может сидеть!» Или вспоминал истории — вся местность связана была с памятками: под этим деревом рос исполинский белый, здесь в канаве завалился набок «Кировец», ведомый пьяным трактористом, справа был Байдуковский лог — там не раз били кабанов, налево — Тараковская дорога, где, наоборот, били больше лосей. Рассказы сопровождались неизменным «помнишь, батя?», веселой апелляцией к отцу, хмурому, не разошедшемуся поперву, но от приставаний счастливого сына немного оттаявшему. Разогнавшись, прожив на ногах первый пот, Боря начал поддакивать, вспоминать и даже достал Ванюшке конфетку из кармана, неизменно хранимую «на закусь».

Прошли лесом три километра, вышли на овсяное поле, до сей поры не убранное, по кромкам вытоптанное кабанами, смятое волнами набредающим медведем.

— В этом году не скосят. — Борис печально махнул рукой. — Делай тут лабаз — обязательно зверя добудешь.

Заброшенное поле опечалило его — на короткое время замкнулся и тут же пошел сетовать на жизнь. Деревни мерли на глазах, оставалась одна пьянь и старики, молодые не задерживались, пахота зарастала, лес, не прорежаемый коровьими стадами, затягивало мелкой зеленой заразой.